море неустанно и шумно боролось со льдами, ломало оковы. Старик обнес вокруг себя фонарем, уже включаясь в тайную, самим собою придуманную игру, и нарочито кашлянул. К колодцу он подошел неторопливо, чтобы разглядели его со стороны, и, подняв сверток над головою, разжал пальцы: внизу плеснуло, чавкнуло и смолкло. Бобыль толкнул крышку, она грубо упала на заледеневший сруб и отскочила: дребезжащий звук ушел в деревню и вернулся эхом. Крень вздрогнул, душою его овладело нетерпение. Раскачивая фонарем, коротким спотычливым шагом он засеменил в баньку и, опершись руками о хлипкий стол, потянулся к стене и прислонил ухо. Все дрожало в теле, и мелкий бес в душе хохотал, мешал слушать.
Сейчас Михаил Крень, быть может, впервые в своей жизни походил на отца. Из рундучка он достал Библию, наугад заглянул в нее и так же наугад прочитал: «Чтобы не умножались проступки мои и не увеличивались заблуждения мои; чтобы не упасть мне пред противниками и чтобы не порадовался надо мною враг мой». Слова громоздились в голове невнятно и скучно, они не пробивали темный, шумный туман, обжившийся в засохшем мозгу, но странно и послушно отзывались в душе, как бы утверждая и подвигая ее на грядущее. Крень так понял, что кругом враги и их надо обмануть, одолеть и надсмеяться. Не зря, знать, отец целую жизнь мучался в одиночестве над этой книгой, похожей на крепость, в одиночестве воевал ее и был рад долгому сражению. Может, и смерть свою он угадал в Библии?
Крень запахнул заплесневевшую книгу и забыл ее: мысли прошлые отнеслись, им не суждено уже вернуться. «Народ не простил, не простил народ-то, – вдруг закричал старик, так что пламя в фонаре колебнулось и качнулась на стене длинная лохматая тень. И там, под банным полком, в загустевшей сырой темени тоже кто-то шевельнулся, лохматый, ушастый, с красными глазами. – Вот и висеть на кресте, висеть! – кричал бобыль, уставясь безумными глазами на мохнатого байнушку, разлегшегося в углу по- котовьи. – А вернешься, затолкут черти. Мужика одного затолкли в бочке с мукой – и тебя затолкут. Он за девками подглядывал, а его и затолкли!»
Чего кричал человек? Чего видел? – и сам бы толком не поведал. Кто-то другой вопил Креневым языком, кто-то другой ужасался Креневым сердцем. И дрожь под горлом, похожая на простудный озноб, не проходила: что-то делать надо сию же минуту, куда-то бежать, кричать, иначе взорвется сердце и лопнут ребра, проткнут ветхую истончившуюся кожу с седой куделью на обвисшей груди. А байнушко с ширинкой для хвоста успел выметнуться из темного схорона и уже оказался за левым плечом, хихикал и строил рожи, и острые птичьи когти протыкали одежды и тонкую пергаментную кожу в самые мяса, до кровоточащего сердца…
Сейчас Креню мнилось, как отступают от баньки караульщики, измученные желанием и сомнением. Сейчас браться за клад иль погодить? Старика потянуло глянуть на свою затею со стороны, и если никого нет, то по-своему распорядиться капиталом. Пенал с золотом он завернул в одеяло, торопливо сунул в фанерный ящик, и, выпятившись левым плечом из сенец, а фонарный свет оставив за спиной, Крень упорно вглядывался в подозрительно тихую темь, ощущая ее не столько зрением, сколько лицом. Но не расслышал бобыль ни снежного скрипа, ни кашля, ни шороха заколевшей рукавицы по закуржавленной стене. От разочарования, что никого не выглядел, старику даже стало обидно слегка, но он тут же успокоил себя, дескать, ждут, когда уйду, иль ждут, когда помру. Рыбацкие снасти Крень сложил на санки и нарочито шумно выкатил на проезжую дорогу, не забывая время от времени неожиданно оборачиваться. «Может, поблазнило? Может, почудилось? – смущенно подумал бобыль, но тут же и отверг эту мысль: – А следы на что? Не леший же наследил?»
У сворота на реку бобыль неожиданно запнулся, сплюнул через левое плечо и встал столбом. Земля мерцала, топко вспухала, небо мерцало, едва разбуженное робким грошиком луны, и хотя Крень верно знал, что ему нужна только река, но, однако, повернул к морю. Он обманул досмотрщиков, оставил их в неведении, зло надсмеялся и сейчас вроде бы растерялся от того пространства, что открылось перед ним. И ноги его послушно повели к морю.
Извилистый больной ум рождал новые догадки, тревожил воображение старика, и, затеявши однажды странную игру, он не мог просто так закончить ее. И бобыль вдруг решил, что море – лучший хранитель тайны. Крень осторожно сошел на береговой припай, но далее через стеклянные торосы не полез, где чувствовалась и слышалась парящая черная вода. Море заманивало, и Крень боялся его. Казалось бы, чего проще: вступи лишь в его глубины, и великий спокой нахлынет, о котором так мечталось. Но, знать, что-то держало старика в этой жизни, что-то крепило его веру. Золото ли это? Иль живые очевидцы? Иль страх смерти? Отец пять раз прочел Библию, и он знал, что делать: он ровной и послушной рукой затянул на себе петлю. Решиться же надо…
И, раздумывая об отцовой кончине, бобыль снова чувствовал к нему робость и любовь.
Отец когда-то упал в его душе и вот снова поднялся.
Было время отлива, и русский неплотный ветер отнес материковые льды в самое чрево моря, оголил воду. Крень ощупал негнущимися пальцами сверток в глубине фанерного ящика, пропахшего навагой, и только намерился закинуть подалее в густую волну, как тут же и раздумал. Вдруг прибойный накат, посмеявшись над стариком, вынесет и вымоет золото для чужого глаза? Стоит ли так рисковать? Море ненадежно и изменчиво, оно как красивая баба в зрелую пору, когда на пороге осеннее увядание. Море век хранит тайну и два века хранит, а потом и предаст. Крень, испуганный внезапной мыслью, повернулся к морю спиною и потянул санки к реке. Наваждение вело старика, и он покорно подчинялся ему. Здесь нельзя кончить дело, ну и что ж: он закруглит его в ином месте. Может, во сне все привиделось и так запечатлелось в памяти, что старик, вроде бы не ведая, что творит, однако, нащупывал свой верный след и путал его сам. Чертик за плечом не отставал, хихикал и грыз мяса, проникая до самого сердца. Через задышку, не отдыхая, Крень одолел целик, высокий пласт снега с языками и волнистыми застругами, проломил телом гребни сугробов, оставив за собою траншею, и вывалился к реке, к домашнему берегу, весь мокрый и замлевший.
Посреди реки, прячась в ледяные затулья, робко мигали фонарные светильники, женщины доставали навагу, радуясь ее нынешнему буйному ходу. Старик прошел к своей майне, проломил пешенкой лед, вычерпал крошево, будто собирался удить нынче, поставил возле себя фонарь и сел на корточки, разглядывая качающееся бельмо воды. Взглядом он проник сквозь залысины света, сквозь плесень его в самую черноту и словно бы оказался вновь перед домашним колодцем, от которого с такой лихорадкою убежал. Крень снова был перед гулкой ямою, проникающей в самое сердце земли, а может, и сквозь, оттуда шел свист и ветер. Вода в реке, набухшая от прилива, вздохнула тяжко, чавкнула, выплеснувшись на желтый лед, а старику показалось, что это вздохнула земля. Креню было спокойно, как никогда, словно сегодня он прощался со своей застарелой болью. Умелая рука старухи лекарки скопила весь гной в одном огромном бугре и ловко вскрыла нарыв, сняв все страдания.
Крень ничего не стерегся и не боялся никого: если и были дозорщики, то они уже ничем не могли помешать ему. Он размотал сверток, приоткрыл длинный грузный пенал и, насыпав сразу пригоршню золотых монет, стал сеять их под иорданом, как тусклые пшеничные зерна. Какая-то дальняя жалость еще оставалась поначалу, но она тут же сменилась безоглядным восторгом пьяницы. Крень сеял золотые зерна, зная верно, что они никогда не прорастут: замоет их придонным илом, придавит живыми песками и няшей иль скатит в устье реки, в самый сулой, в толчею кипящей воды и будет таскать туда-сюда. И вечно толочься им, истираться в золотую пыль, пока зобастая нерестовая рыба не пропустит их сквозь себя. С последней монетой распрощался Крень, процедив ее сквозь пальцы, аккуратно свернул холстинку, положил ее на дно ящика и тут почувствовал вдруг такую тягостную усталость, с которой не страшно и умереть…
Глава 7
Обычно компания составляет и крепит затрапезное холостяцкое жилье.
Да если еще хозяин пугается одиночества и рад каждому захожему человеку, тогда самый случайный гость невольно становится постоянным. Дома что, дома надзор жены, матери и тещи, дома вольно себя не поведи, словно бы кожуру одели и приневолили: хорошо, если курить разрешат, а то дак где-то под порогом рядом с котовьей едой твоя пустая консервная банка, и, приложившись ртом к самоварной вытяжке, дуй одиноко махорный угар в черную дыру. Тоска, тощища круговая, ей-богу. А если еще намерился выпить, нахально бутылку выставил на обозрение, тут уж женины глаза каждую рюмку вычислят: хорошо, ежели водка в горле не встанет колом (да и вставала ли когда, это ведь не ржаной кус), а прольется патокой в ждущие недра, умаслит беспокойные ливера и смягчит душу. Но если и не окрикнет жена, надоедливо