— Лешего? Нет, не боюсь. Он добрый. И водяной добрый. Сидит себе в воде, в болоте, покрытый ряской, и пузырики от нечего делать пускает — вишь, душно ему. Пойдем, покажу.
— Мать говорила, чтоб я далеко от дома не уходил.
— Жаль… Ну, я пошел. А ты жди. Гостинца тебе принесу. У Володи дел много. Утром мать велела гусеницу на яблоне пособирать да в хате прибрать…
А когда сделает все, что мать приказала, тогда уж можно и за свое… Еще вчера разорил осиное гнездо. Надо же сегодня посмотреть, что теперь осы делают. Придется сбегать к копанке[7], туда, к старой ольхе, побросать в нее комья. В зеленой воде много хвостатых головастиков плавает…
Утром, когда солнце еще только подымалось и нежно-розовыми лучами серебрило темные морщинки на крутых глинистых обрывах, выбегал Володя по росистой траве на берег. Вглядывался в мокрый песок: на нем виднелись следы маленьких ножек. Дед говорил: «Это, внучек, следы русалки». А на ветвях ивняка висели мокрые волосы от русалкиных кос. Володя садился у берега и подолгу глядел на воду. И казалось ему, что из тихой и прозрачной глубины смотрят на него синие, как ранняя роса, глаза. Русалочьи глаза…
А разве можно не заглянуть на сенокос, где в высокой траве звенят и поют острые косы, сверкая на солнце серебром!
В полдень Володя выбегал на леваду к молчаливым ольхам и, закрыв глаза рукой от солнца, смотрел на засаженную мохнатыми вербами дорогу, что убегала куда-то вдаль.
Из-за кустов тихо выходит дед Михаил. Бежит навстречу ему Володя и кричит:
— Дедушка, что принесли?
— Принес, сынок, принес… Бери! — и протягивает Володе несколько темно-коричневых бархатных камышей.
Потом из-за пазухи достает свирель. Пахнет она удивительно нежным запахом свежей молодой коры, а когда на ней заиграешь, то остается во рту какой-то чуть горьковатый привкус.
— И еще я тебе что принес… Смотри!
И снова лезет дед за пазуху. Достает какую-то чудо-птичку: серенькую, с желтым длинным клювом.
— Помнишь, я тебе когда-то дал старое гнездышко, словно варежка? Чтоб ты знал: вот эта птичка делает такие домики.
Володя взял из рук дедушки птичку.
— Не задуши, осторожно… — предупреждает дед. — Видишь, маленькая, а какие гнезда диковинные вьет — на ивняках, у самой воды. Никак к нему не подберешься. Сидят в нем птенчики и качаются на веточке… Ну, подержал ее немного, теперь отпусти, пускай улетает. У нее там детки маленькие остались, поди, ждут…
Володя разжал пальцы, и птичка, пропищав, взмахнула крыльями, полетела как-то немного косо в сторону и вскоре исчезла в густой траве.
— Завтра дождь будет, — решает дед.
— Откуда вы знаете?
— Воробьи в пыли купаются, и пчелы сильно гудят.
Домой возвращались вместе. Володя впереди, дед за ним.
Останавливались возле кринички. На огороде Володя вырывал капустный лист, Вставал на колени и зачерпывал им холодную ключевую воду.
— Отсюда все пьют, — говорил дед. — И старые, и малые, и птицы. А вода все равно остается такой же свежей и прозрачной. Потому что вот там, неподалеку от старой ольхи, из-под земли небольшой ключ бьет. Он-то и питает настоящей водой криничку.
Присаживались с дедом отдыхать возле кринички. Тихо вокруг. Только в густой траве тысячами звонких голосов беззаботно стрекотали кузнечики и где-то над самой рекой раздавалось радостное щебетанье ласточек…
Сейчас все это Володя припоминает, как дивную сказку.
Теперь не ходит дед Михаил в лес. Стерегут лес полицаи с немцами, никого туда не пускают — партизан боятся.
А из кринички люди воду не пьют. Она для шуцманов, тех, что железную дорогу охраняют, да еще на немецкую кухню ее ведрами носят. А людей прогоняют… Это из нее Володя приносил Гайдару воду. «Где он?» — часто думает Володя. Достает из тайника «Школу» и снова видит Аркадия Петровича возле пулеметной башни на бронепоезде. Жалеет Володя, дураком себя называет: «Если бы хорошо попросил, то, может, взяли бы на бронепоезд. А сейчас жди… Говорил Аркадий Петрович: «Твое время придет!» Чего ж оно не идет?»
И стало больно Володе оттого, что нельзя побежать к криничке, в лес, нельзя пойти в школу: теперь там уже вражеский штаб.
Однажды забрел Володя за болото, под старую, покривившуюся ольху и вспомнил рассказ деда Михаила о родничке.
А что, если воду в болото отвести? Заилится криничка. А отчего, никто, кроме Володи, не знает. Чтобы шуцманы из кринички воду не брали, потому что из нее Гайдар пил! А придут наши — они обязательно с дедушкой раскопают криничку, подведут родничок. Пускай люди пьют, пускай поклоняются той криничке…
Медленно побрел Володя к будке, в погребе отыскал лопату и снова вернулся к ольхе. Торопился, то и дело прислушиваясь, не идет ли кто. Следы присыпал прошлогодними листьями, пожелтевшей травой.
Словно на крыльях летел домой Володя: «Ага, добрался до вас, проклятые шуцманы!..»
Он никому об этом не скажет. Разве только что деду Михаилу.
ЛИХАЯ ИСКРА
Дед Михаил лежал на печи, глядя с тоской в маленькое окошко. Вдруг резкий стук в дверь.
Покрякивая, нехотя слез дед с печи, бережно разгладил широкую окладистую бороду и неторопливо вышел на крыльцо.
Возле ворот стоит кляча, запряженная в двухколесный возок, а полицай с карабином — под окном.
— Поросенка зарезали, дед? — спросил он. — А на свеженькое и не зовете…
— Разве мало тут вашего брата ходит! Не звал тебя в гости, а ты сам по старые кости.
— Да, придется побеспокоить. Приехал я, дед, не грабить, а обыск делать, — таким же тоном отвечает ему полицай.
— А хотя бы и грабить! Я не боюсь. Нет ничего… Мыши одни, да и те скоро от голоду подохнут.
— А корова?
— Была здорова. Немцы зарезали. Вон там под грушей их кухня полковая стояла, там ее, беднягу, и зарезали, там и сварили. Всё постояльцы съели, облизали пальцы и портрет Гитлера на стену повесили.
— Ну хватит, дед, лясы точить… Где сало?
— Было, да пропало…
— Поросенка, говорят, смалили. Правда?
— Правда.
— А где разрешение? — не отставал полицай.
— А почему я на своего поросенка да еще и разрешение буду брать? — не уступает дед.
— Кожа немцам нужна. А вы вредите, убытки наносите великой Германии… Оно, конечно, смаленое вкуснее, но свиная шкура, может, на фронте нужна, — старается объяснить полицай.
— За шкуру не знаю, а вот тебе надо быть там, только на другой стороне. А я вижу, что ты свиную шкуру ищешь, а свою бережешь.
— Что ж поделаешь, если так обернулось. Не хотелось в лагере от голоду умирать, — смутился