– В народе говорят, – сдерзил раздосадованный Семён, – что те Никоновы придумки отменили. Никона- то патриарха в иноческий чин перестригли.

– Молчи, сатана! – испугался поп. – Поеретичел вконец! Все вы таковы, единомысленники сатаниновы: от бога далече устранишася, к неверию и зложитию припрагше, егда на мирскую мудрость себя полакомили. Много понимать вздумал. Для таких, как ты, ад убо сотворён преглубокий. Понимай, недотёпа: Никон-монах смирён за свои грехи тьмочисленные, а чин церковный здесь ни при чём. Его патриархи вселенские утверждали: Иосаф – патриарх Московский, Паисий Александрийский, Макарий Антиохийский, Парфений Царьградский и Нектарий Иерусалимский. Паисий и Макарий для того нарочно в Москву прибыли. А ты, малоумный, божью благодать хулишь и пятерых патриархов разом поучаешь?

– Видал я того Парфения, – проворчал Семён. – Тут ещё подумать надо, кто из нас шибче обусурманился.

– Да ты что блекочешь, пёс бешеный?! За такие словесы тебя железом смирять и ранами уязвлять следует!

– Спас наш, смирения образ дая, сам бит был, а никого не бил, – твёрдо возразил Семён.

– Не мудрствуй, Сёмка! – предупредил отец Олфирий. – На таких, как ты, и милосердный Христос руку поднимал: из вервия бич сотворихом, торжников из храма гнал. Ты хоть бы на брата воззрел: вот смирения образец. Молитвы переучил и ходит в храм как добрый христианин. Воистину, братья родные – один Авель безгрешный, второй Каин злоумышленный.

– Авель-то он Авель, а с невестками блудует и отца родного в конуре содержит, – не удержался Семён.

– Я вижу, легче беса от бешеного изгнать, нежели от еретика. Ступай, Сёмка, от греха, да язык покрепче за зубами держи. Бога не боишься, так хоть кесаря устрашись. Аз ничтожный поступлю, как первосвященный повелит, но благословения тебе моего нету. Ступай, да раздумайся над моими словами.

* * *

Назад Семён шел потерянный. На перепутье сел у Фроськиной могилы, поник головой, стараясь понять, как жить дальше.

Для чего терпел, за что мучился, чашу горькую до дна пил? Одно было в душе свято – вера Христова, и той лишился. Еретиком, вишь, стал, единомысленником сатаниновым… А может, так и должно быть? Слишком много узнал, слишком много видел и стал церкви подозрителен. Во многом знании – многие скорби. Блаженны нищие духом, ибо верят, как от начальства приказано, и за то их есть царствие небесное…

– Да чтоб тебя! – Семён ударил кулаком по кресту.

Подгнивший крест покачнулся и упал, развалившись на три части.

«Ах ты, грех какой!.. – Неожиданная беда отрезвила Семёна. – И без того за Фроську совесть гложет, а тут ещё и крест сломал!»

– Прости, Фрося, не хотел я – само вышло. Ты не сердись, я тебе новый крест срублю – сто лет простоит.

Вдалеке на дороге заклубилась пыль, как бывает, если отара овечья идёт. Но сейчас из пыльного облака вместо меканья доносились людские голоса. Семён приставил руку ко лбу, всматриваясь. К перекрёстку подходило войско. Не государевы стрельцы и не рейтарского строю солдаты – ехали донцы. Всякого звания люди: дети боярские и подлый люд, конные и пешие, при полном вооружении и с одной пикой в руках. Замелькали польские кунтуши, малоросские свитки, зипуны и дорогие полукафтанья, сапоги и ивовые лапотки. Но у всех людей были равно усталые лица, и всех равно покрывала пыль. И видно было, что и камка, и парча крепко поношены, и не хозяйское это добро, а прежняя военная добыча. А когда новая будет – бог весть.

«Человек с полтыщи, – прикинул Семён. – Сильный отряд».

– Эй, дядя! – крикнул кто-то. – Айда с нами государю служить!

– Бегу! – отбоярился Семён. – Вот только портки новые из сундука добуду.

Семён проводил взглядом проехавших, уложил на могилу обломки, с бережением, стараясь составить из них прежний крест, затем поспешил в деревню. Бежал, словно дело воровское сотворил и теперь страшился прохожего глаза.

* * *

Возле дома на завалинке сидели долговские мужики. При виде Семёна они подвинулись, давая место при беседе. Семён присел с краю, прислушался.

– При мне один тулянин говорил, – продолжал рассказ Ерофей Бойцов. – Он в Серпухов ездил и на перевозе через Оку слыхал. Человек там был, посланный с Дону, так не скрываясь народ к себе звал. И солдат, и стрельцов, и чёрных мужиков. Каждому, грит, коня дам, седельце, саблю булатную и по десять рублёв ефимками.

Семён усмехнулся про себя мужицким тарабарам, но встревать не стал. Весь мир не переспоришь, да и зачем? – пусть люди байками тешатся.

– …он и бабу к тому склонял, – продолжал Ерофей. – Кабы, грит, была ты помоложе и на лицо лучше удалась, так я бы тебя отсюда и вовсе не отпустил, пригодилась бы кругу казачьему.

– Вот в это – верю, – подал голос Никита, – кобелиное дело ни у кого не залежится. А где ж каждому по десять рублёв сыскать, да ещё ефимками? Твой человек впусте народ мутит.

– Так и я о том же, – согласился Ерофейка, – за такую-то кучу деньжищ я пешком на Дон сбегаю и в тот же день обратно прибегу.

– Лапти стопчешь, – вставил кто-то.

Мужики посмеялись недолго, и Семён сказал:

– А казаки-то и вправду к Москве идут. Только что дорогой на Тулу проходили, сам видел.

Воцарилось молчание, наконец столетний дед Аким Кудрин, вылезший по солнышку из своей избы, прошамкал:

– Кто ш их пуштит на Тулу? Кажакам в Тулу вожбронено ш тех пор, как Ванька Болотников против Шуйшкого царя бунтовал.

– А вот поди ж ты, идут – и всё тут, – повторил Семён. – И жилые казаки, и голутва, все вместе.

– Ну, миряне, – пробормотал Савоська Тарасов, – быть бедам. Казаки – это всегда к худу.

– А по мне, так хоть турки, – сказал Никита. – Какие нам ещё могут беды пасть? И без того Янка барщинами умучил, четыре дня в неделю берёт. Жизни совсем не осталось, христианам всюду стеснение, татарским абызам жить гораздо просторнее. Может, при казаках остереганье учинят. А то взяли обычай: налогу берут по семи четвериков аржаных с дыму и на почту спрашивают с дыму по подводе.

– А недовески мяса как доправляли?! – крикнул Лаврушка Моксаков. – Все животы со дворов свели!

– Олихоимствовали вконец!

– Полоняничные по две деньги со двора мытали, а Сёмку не выкупили, своим ходом пришёл!

– Столовый оброк тоже не шутка! Бабы без курей осиротели…

Каждый кричал о том, что всего больнее царапнуло его в тесноте крестьянской жизни. Такое порой случалось: степенная беседа собравшихся на субботние посиделки мужиков превращалась в нелепый галдёж, люди размахивали руками и драли глотки как на майдане, выговаривая друг другу прошлые и нынешние обиды. А потом расходились по избам, и с утра всё было как велено.

– А пожилые сборы, а?! – надрывался Никита. – Где они такой гнилой закон взяли, чтобы с неточных крестьян пожилые за двадцать лет сбирать?

Эта беда была Семёну хорошо знакома. Антипа Ловцов, прослышав, что у Семёна в мошне звякает, заявился вдругорядь и стал требовать подушный налог за всё время Семёнова отсутствия, грозясь доправить недоимки на Никитином дворе. Братья как-никак и живут одной семьёй, не поделившись. Богатства такого у Семёна не важивалось, а и были бы деньги, так не отдал бы. Пошумит Антипа да и отойдёт. Но Никита жил теперь в вечном страхе, ожидая к себе не меньше чем чинов из Разбойного приказа.

– Однакова пойду я, – тихонько сказал Савоська, – как бы завтра к заутрене не проспать, – и бочком отошёл в сторону.

Оруны разом остановились, смущённо глядя друг на друга, зачесали под шапками, не понимая, с чего сыр-бор разгорелся.

А причины для мирского недовольства были немалые. Вроде и война закончилась, и мора нет, и урожаями господь не обидел, а достатка в деревнях не видать. На всякий шаг власти налог налагают: и на

Вы читаете Колодезь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату