серповидными крыльями.
И из его центральной продолговатой капсулы с иллюминаторами появилась рука с зеленым ногтем и надавила на металлическое яйцо...
Отец разбился, но не на смерть, и долго болел, а на стройке работала комиссия. Опрашивали сторожей и всех рабочих, но никто ничего не знал ни про яйцо, ни про неизвестный летательный аппарат.
Был только упавший кран, и была дыра в бетоне, а внутри подземного бункера никаких посторонних предметов не обнаружили.
Еще оказалось, что при монтаже кран плохо закрепили, поставили мало грузов-противовесов, и поэтому отца судили за халатность, но, учитывая безупречный послужной список и отсутствие после аварии смертельных жертв, да и то, что он сам пострадал, ограничили наказание отлучением навсегда от строительных работ...
Все это я знаю со слов отца.
После выздоровления и суда он очень изменился. Проводил все время в либрии, где рылся в старых книгах. Ему не давал покоя тот странный самолет. Отец упорно искал подтверждения своему видению.
Очень быстро он обнаружил, что форма привидевшегося самолета - точь-в-точь греческая буква омега - большие серповидные крылья, как две разомкнутые и неравно разогнутые окружности, контуром повторяющие очертания этого письменного знака.
Еще через несколько месяцев отец обнаружил в одной научной статье по этнографии переложение редкой северо-западной легенды о летающем водном духе Шиликуне. Там была также фотография изображения парящего над озерными волнами летательного аппарата, в точности совпадающего с виденным отцом.
Автор статьи писал, что рисунок наскальный, что служил для отправления неизвестного культового обряда, что оригинал находится... и там был указан безлюдный район, размер которого, как потом оказалось, несколько сотен квадратных километров...
Отец сказал, что пока во всем не разберется, то покоя не будет, собрался и уехал туда, на Северо- запад.
Так я осталась одна на Шаговой'...
9
Было душно, и Громоздкий сидел на табуретке, наблюдая с балкона на пятом этаже дома Семь-Девять за движущимся потоком автомобилей, разгоняющих утреннюю дымку на Шаговой улице.
Громоздкий курил, отдыхая после завтрака.
Рядом с табуреткой, стоящей задними ножками в комнате, а передними - на плитках пола балкона, покачивалась перевернутая ржавая немецкая каска, в которую музыкант стряхивал пепел и бросал окурки.
Эту каску Громоздкий нашел совершенно случайно. Он увидел ее под Мостом рядом с мусорным баком, когда поздно вечером возвращался с концерта. Каска понравилась, и музыкант забрал ее с собой, а потом всем рассказывал, что якобы добыл ее вместе с черными следопытами в трудной северной экспедиции. Так было почетней.
Нормальная улица жила своей нормальной повседневной жизнью внизу.
Пешеходы, а с высоты казалось, что они все словно залатаны цветастыми полиэтиленовыми пакетами, сновали по тротуарам.
Разномастные автомобили, выстроившись в две встречные, взаимонепересекающиеся линейки на проезжей части, покорно терли сухой асфальт протекторами, лишь изредка некоторые особо норовистые из них строптиво взвизгивали тормозами.
Трехцветной синусоидой перемигивались светофоры - первый, у Моста, давал красный максимум, и сразу же средний, у парка Ристалия, желтым загонял середину в полупровал, потом красный огонек опять подскакивал вверх у дальней от дома Семь-Девять оконечности Шаговой, вблизи Сюповия. А когда центральный светофор возгорался макушечным малиновым беретом, то крайние его сотоварищи синхронно западали нижней зеленью, и цикл замыкался. Затем проскоки красно-желто-зеленых искорок вдоль улицы повторялись.
Громоздкий встал, потянулся и прошел в комнату. Здесь, прислоненная к обшарпанному пианино, в боевой готовности балансируя на искусственной ноге, стояла виолончель.
Музыкант хрустнул пальцами, прокашлялся, произнес 'соната соль минор Шопена', бережно взял виолончель за гриф и сел на стул.
Комната наполнилась звуком.
Казалось, что по всему инструменту, и особенно по его грифу, заканчивавшемуся продолговатой резной головой-завитушкой с аккуратной прической из округлых колков, побежали невидимые волны напряжения. И, спустившись вниз к деке, они преображались внутренним давлением зарождающейся музыки, которое и распирало изнутри корпус, и выгибало почти дугой жилы струн.
Сидящий в одних трусах музыкант покачал головой, удивившись неожиданному поведению инструмента, но играть не перестал. Он лишь удобнее расположил ноги у вибрировавшей полированной деки родного 'челло'.
Двигался смычок. Несколько очень длинных, прозрачных волосин свешивались с его свободного конца и старались опередить хаотичными движениями еще не родившиеся аккорды.
Отлитой свинчаткой слилась с другим концом смычка влажная кисть музыканта: суставы побелели, а фаланги стали розовыми.
И все это составляло отлаженный самодвижущийся механизм.
И все пространство комнаты подчинилось кардиоиде свежерожденных звуков.
И Громоздкий покраснел до бордового, а по плечам потекли, оставляя угловатую быстроисчезающую картографическую разметку, струйки влаги.
И мелкие блестки ненастоящего, какого-то плоского, чешуйчато-канифольного, пота выступили у него на лбу.
И мокрым пальцам стало скользко на грифе.
И полукружья век медленно сомкнулись перед глазами музыканта...
Так Громоздкий привычно работал всегда - его крупное тело плотно и нежно приникало к 'челло', глаза закрыты, руки совершали движения.
Из грифа инструмента высекались искры звуков, и усилие независимой, посторонней воли посылало добытое в пустотный накопитель, внутрь страждущей и емкой деки.
Но обычно, впитавшись музыкальным деревом и укрепившись им, эманация гармонии поднималась к полупорванному смычку, и по нему, как по антенне, струилась, изливалась в комнату, и заполняла пространство, и растекалась вовне через щели, окна, двери, быстро покидая тесное помещение.
А сегодня...
Сегодня наступил момент, когда внутреннее пространство жилого куба на пятом этаже дома Семь- Девять по Шаговой улице переполнились звуком, который совсем не хотел никуда уходить, а, беспрекословно подчиняясь внутреннему давлению, стоячей волной плескался у самого потолка, изредка задевая своими медленно колеблющимися кругами лепную розетку над люстрой.
Музыкант все сильнее и сильнее телом чувствовал сопротивление гармонии уже болели бицепсы, и шейные мышцы; и предсудорожная прохлада окоченения охватывала икры и пальцы - человеческое тепло сейчас использовалось на что-то неизвестное.
Но вдруг все смолкло, и разорванные бычьи жилы, агонизируя немым колебанием, провисли черными безжизненными шнурками.
У виолончели лопнули струны. Сразу и все.
И в наступившей тишине прозвучало:
'Уф-фа! Наконец-то мы прорвались, йока-йок-йока'...
10
Дезидерий перелистнул очередную страницу тетради и продолжил чтение.
'После отъезда отца я стала очень плохо спать.
Утром я просыпалась, если это можно так назвать, скорее - очухивалась, совершенно разбитая и