требовал, чтобы жена непременно приносила ему воды из колодца. Ему нравилось смотреть на ее ладную спину, когда она, напрягая мускулы, крутит колодезный ворот, нравилось, как она, чуть сгибаясь, глядит, высоко ль уж ведро, нравилось, как выхватывает она его из колодца и несет, плеская себе на босые ноги, ему чистой колодезной водицы…
Разве же мог знать советник, что колодец его был наполнен теплой водой, в которой круглосуточно дежурил специально обученный аквалангист. Тот, завидев над поверхностью супругу Лупу, рывком насаживал на цепь вместо старого проржавевшего ведра, которое так любил советник, искусную имитацию — серебряное ведерко с позолотой в виде ржавчины, прикрытое наглухо специальной крышкой. При подъеме на поверхность воды крышка эта спадала, — само собой, в ворот был встроен специальный подъемник, и супруга советника только делала вид, что напрягается, — и Лупу получал специально очищенную в специальной лаборатории воду…
Но Лупу этого не знал и с удовольствием следил, как жена несет ему водицы ведро. Кстати, звали супругу спикера вовсе не Маруськой, но разве имело это значения для главы законодательного органа страны, который желал опроститься и слиться с природой, и чтобы слияние это было в стиле а-ля рюс? Тем более, что это для Лупу было и своеобразной фрондой, — домашнего пользования, так сказать, — в свете ухудшившихся молдо-российских отношений.
— Молдо-российскиe отношения, и в свете молдо-российских отношений… — прошептал Лупу и фыркнул, — что за чушь? Почему дипломаты никогда не пользуются нормальным, человеческим, языком? И вообще, разве есть язык нечеловеческий? Не чисто гипотетически, я имею в виду, конечно, а вполне конкретно, даже несколько эмпирически…
Тут любящий выспренние словесные построения спикер совсем уж запутался и снова наклонился, работать. Мариан Лупу обрабатывал тяпкой картофельные грядки. Это тоже входило в его программу опрощения. И, хоть жена и ругалась, ей все же пришлось уступить несколько метров земли из-под своих цветов, — растил их, конечно, садовник, но она столько души в них вкладывала, бедняжка, что язык не поворачивался назвать цветы не ее, — для картофеля супруга. А тот с упорством, достойным похвалы, поливал эти грядки потом. И искренне радовался тяжелой, непосильной работе крестьянина, в которой только, как сообщала пресс-служба об уик-эндах Лупу, и находит отдохновение истинный сын Молдавии, наш спикер…
Изредка, когда жена оставалась в Кишиневе, Лупу совершал на картофельные грядки набеги. Он специально не поливал растения жидкостью против колорадских жуков, предпочитая собирать полосатых гадин вручную. От этого руки Мариана становились желтыми, как кофта Маяковского, — по творчеству которого Лупу писал свою вторую диссертацию, — а взгляд рассеянным. Набрав полную банку жуков, Лупу впадал будто в транс и шел, очень медленно, за дом, на асфальтовую дорожку. Там он садился на бордюр, вынимал жуков по одному и рубил их небольшим топориком. Сначала редко, потом все чаще, спикер отрубал жуку голову с первого удара и отстранено следил за тем, как еще некоторое время по дорожке смешно ползает обезглавленный полосатый бочонок, тело жука…
— Привет, Юра[4], — механическим голосом говорил он огромному жуку, — Юра Иванович… Как дела? Шмяк! Ой! А что у Юры Ивановича с головой? Отлетела баиньки? А это кто? Сам господин Степанюк[5] собственной персоной… Шмяк! Оп-па, не попали. Спинка разрублена, головушка цела. Израненный, но живой, как учение Маркса, ха-ха-ха. Шмяк! Марк… Здравствуйте, Марк[6]… как дела ваши? Оп-па! Нет, на вас и топора жалко. Поэтому мы еще раз подошвой так… Шмяк! О. Вы только поглядите. Сам Урекяну[7], собственной персоной… Вжик! Пол-туловища нету! Шмяк! Прощай, голова! А вы, сударь, будете Смирнов[8]. Хрясь, хрясь! О!!! Такой жирный… Здоровый… Сам Владимир Николаевич[9] собственной персоной… Вам, персонально, горящая спичка под пузо!
К сумеркам Лупу с сожалением отбрасывал топорик, спички и отмывал дрожащие руки в серебряном тазике, лежащем под южной стеной дома. Металлический месяц молдавской ночи нежно покалывал его в щеку, приняв обличье сухой виноградной лозы, которую давно пора со стены убрать, да руки не доходят. И Лупу приходил в себя. Долго отмывал потом дорожку от желтой внутренности убиенных жуков, тщательно полоскал банку. И к утру, ясный, веселый, посвежевший, возвращался в Кишинев и жил спокойно год. До тех пор, пока не начинало тело его ломить, губы гореть, виски пылать, сердце — бешено стучать, а разум понимать, что пора на дачу, собирать колорадских жуков…
Но то было в прошлом и в будущем. А сейчас он, спикер парламента Мариан Лупу, обрабатывал свои грядки картофеля, да любовался женой, несущей водицы в стальном с ржавчинкой ведерке. Из него водица вкусней всего, знал спикер. Дождался, пока жена дойдет, взял у нее бережно ведро и запрокинул его, — в чашку воду набирать спикер не любил, как и вообще мелочиться, — над собой. И перед тем, как глотнуть, глянул в небо и осторожно сел прямо на грядку, не пролив ни капли воды. Жена удивленно поглядела на него и бросилась в дом, за врачом охраны. Тот позже распространял всяческие слухи, за что его сослали ветеринарным инспектором в провинциальный Кагул, где он благополучно спился. В частности, врач утверждал, что Лупу, перед тем, как уснуть, прошептал:
— Трактор! Надо мной пролетел трактор…
Конечно, все нутро, — как выразился Василий, — трактора пришлось вынуть. В начинке оставили только авиационный мотор от первой советской копии непонятно какого самолета братьев Райт, бережно хранившийся Лунгу все двадцать пять лет добровольного изгнания из авиации в ряды трактористов. Поставили аппарату и крылья, и даже небольшой шар, наполненный горючим газом, поместили. Но форму трактора, — сложенную из тонких и легких пластин, — оставили. Для того, объяснили Василий, чтобы «полностью дезориентировать силы ПВО стран следования маршрутом».
— А дальше-то что? — прокричал Серафим, похлопав Василия по плечу. — Дальше? Карты-то у нас нет!
— Сейчас выйдем над Кишиневом, — объяснил Василий, крутя штурвал, — потихоньку покружим над аэропортом, выследим самолет на Бухарест и двинем в его направлении. Там повторим маневр и долетим до Будапешта. Оттуда в Словению. А уж от нее до Италии рукой подать!
— Ты гений! — заревел Серафим и обнял смутившегося Васю. — Чертов гений!
— Да уж, — подтвердил Василий, — жалко, мы раньше до этого не додумались. Не пришлось бы жене вешаться…
Затем поставил аппарат на механическое пилотирование, и друзья выпили по стакану вина за упокой души несчастной Марии. Потом выпили за счастливый взлет и за удачное приземление. Закусили и выпили еще, просто так. Затем Василий вернулся в кресло пилота и завел машину в облака.
— Это еще зачем? — вынимая куски тумана из уха, недоумевал Серафим. — Здесь же сыро, как у водяного в погребе!
— Над городами всегда будем заходить в облака! — объяснил Василий. — Чтобы не привлекать лишнего внимания!
— Умно, — согласился Серафим. — Извини, что сомневался…
— Выпьем за Италию! — предложил Василий. — За Италию «Фиатов»!
— И за Италию Венеции и мостов!
— За твою и мою Италию!
— За нашу Италию, которая одна, но для каждого бывает особенной и неповторимой, какой бывает только по-настоящему любимая женщина!
— За Италию! Виват Италия!!!
Небесный трактор, тарахтя, не спеша лопатил пропеллером туман, и друзья задремали.
Президент Воронин переступил с левой ноги на правую и затосковал. Вот уже три часа как он должен был, разувшись, босиком вышагивать по траве у Днестра. Ловить рыбу, дышать дымом костра и пить крепкий, как слезы праведных, коньяк. А вместо этого он сейчас, в сковывающем костюме и узких ботинках с загибающимися носками, стоял на трибуне. И стоять предстояло еще долго…
— Обувь-то другую ты мне найти мог? — спросил президент главу канцелярии, когда тот наряжал его на митинг. — Выгляжу, как азербайджанец на рынке!