контрабандистов ничего не могут разглядеть. Нависающие вершины гор закрывают небо, и лишь совсем наверху мерцает несколько звезд.
– Далеко ли до деревни? – спрашивают они у единственного человека, оказавшегося в этот час на перроне.
– Четверть лье,[38] не больше. Вот по этой стороне, направо.
Действительно, они начинают различать серую колею теряющейся во мраке дороги. Величественная чернота гор, охраняющих здесь границу, притушила их веселость, и они идут молча в абсолютной тишине и влажной свежести окутанных тьмой аллей.
Вот наконец и горбатый мост через реку, и заснувшая деревня, где не видно ни одного огонька. А вот и свет постоялого двора. Он, оказывается, стоит совсем рядом, прилепившись к горе, у самого берега быстрой и говорливой реки.
Сначала их ведут в их комнаты, маленькие, обшарпанные, но вполне приличные и чистенькие; из-за огромных выступающих балок потолки кажутся совсем низкими, но на выбеленных известью стенах развешаны изображения Христа, Божьей Матери и прочих святых.
Затем, чтобы поужинать, они спускаются в комнату на первом этаже, где сидят три старика, одетых по старинной моде: широкий пояс, черная, очень короткая блуза со множеством складок. Аррошкоа, гордый своим происхождением, тотчас же спрашивает у них, не знали ли они некого Дечарри, который лет восемнадцать назад был тут бригадиром таможенников.
Один из стариков, вытянув шею и держа руку козырьком над глазами, пристально в него всматривается:
– Да бьюсь об заклад, что вы его сын! Вы на него здорово похожи. Дечарри! Да как же мне не помнить Дечарри! Он у меня отобрал больше двухсот тюков товара, не сойти мне с этого места! Ну да это ничего, давайте руку, раз уж вы его сын.
И старый контрабандист, который был когда-то главарем банды, без досады и без особой радости сжал обе руки Аррошкоа в своих.
Дечарри прославился в Эррибияге своими хитростями и засадами для перехвата контрабандного товара, что позволило ему со временем сколотить небольшой капитал, на который и живут сейчас Долорес и ее дети.
Аррошкоа раздувается от гордости, а Рамунчо, у которого нет отца, чувствует, что находится на более низкой социальной ступени, и стыдливо опускает голову.
– А вы случаем не из таможни, как ваш покойный батюшка? – насмешливо спрашивает старик.
– Ну уж, нет… Можно даже сказать, совсем наоборот…
– А! Понятно! Ну тогда еще раз руку… Это вроде получается месть Дечарри за то, что он с нами творил… раз сын его стал, как и мы, контрабандистом!
Они велят принести сидра и пьют все вместе, а старики вспоминают о разных проделках и хитростях, о всяких происшествиях, случающихся с контрабандистами ночью в горах. Их выговор немного отличается от выговора жителей Эчезара, где баскский язык в большей степени сохраняет свою чистоту, ясность и некоторую резкость произношения. Аррошкоа и Рамунчо удивлены этой певучей и как бы сглаживающей слова манерой говорить. Их седовласые собеседники кажутся им почти иностранцами, речь которых напоминает череду монотонных, бесконечно повторяющихся, как в старинном народном плаче, строф. А когда они замолкают, то снаружи, из безмятежной прохлады ночи, доносятся привычные звуки заснувшей деревни: пение сверчка у порога постоялого двора, гул бурливой горной реки, звук воды, каплями стекающей с сурово нависающих над деревней гор, покрытых густыми зарослями и сочащихся живыми родниками. Она спит, эта маленькая деревушка, распростертая и затерянная в глубине ущелья, где ночь кажется особенно черной и таинственной.
– На самом-то деле, – заключает старый контрабандист, – таможенник и контрабандист мало чем отличаются друг от друга. Кто кого переиграет, кто хитрее и смелее? А если хотите знать мое мнение, то любой хитрый и ловкий таможенник, ну такой, к примеру, как ваш отец, он каждому из нас сто очков вперед даст.
Тут появилась хозяйка и сказала, что пора тушить лампу – во всей деревне давно уже нет ни одного огня, – и старые мошенники разошлись. Рамунчо и Аррошкоа поднялись в свои комнаты, легли в постели и заснули под пение сверчка и свежее журчание бегущей с гор воды. И как и у себя дома в Эчезаре, Рамунчо слышал сквозь сон позванивание колокольчиков на шее у коров, которые ворочались в стойле, расположенном под его комнатой.
16
И вот ясным апрельским утром они открывают ставни узких, как бойницы, окон, пробитых в толще старой стены.
И тотчас же в комнату вливаются лучезарные потоки света. Снаружи бушует весна. Никогда еще не видели они так близко таких высоких горных вершин. Но по зеленым склонам поросших деревьями гор в глубину долины спускается солнце, делая ослепительной белизну выкрашенных известью старых домишек с зелеными ставнями.
Оба они, Рамунчо и Аррошкоа, полны молодых сил и радости. А все дело в том, что сегодня утром они собираются посетить кузенов мадам Даргеньярац, чтобы повидать двух девушек, Грациозу и Панчику, которые должны были приехать к ним вчера.
Взглянув на площадь для игры в лапту, где будут тренироваться вечером, они отправляются в путь по восхитительно зеленым тропинкам, вьющимся в глубине долин вдоль прохладных ручьев. Над бесконечным легким кружевом папоротников тянутся к небу длинные розовые веретена наперстянок.
Похоже, дом кузенов Ольягаррэ находится довольно далеко, и они время от времени останавливаются, чтобы спросить дорогу у пастухов или постучать в какой-нибудь прячущийся среди зелени одинокий домишко. Они никогда раньше не видели таких ветхих и таких убогих баскских домов под сенью таких огромных каштанов.
Они идут по странно узкому ущелью. Выше линии густых, словно нависающих над дорогой дубов и буков виднеются лишенные растительности вершины, отвесные и голые, упирающиеся коричневыми шпилями в ослепительно голубое небо. Но здесь внизу, в глубокой мшистой долине, защищенной от обжигающих солнечных лучей, апрельская зелень сверкает всем своим свежим великолепием.
И эти двое, шагающие по тропинке среди зарослей папоротников и цветов наперстянки, чувствуют себя частью этого весеннего великолепия.
Понемногу под влиянием этих будто лишенных возраста мест в них пробуждаются древний охотничий инстинкт и жажда разрушения. Аррошкоа в азарте прыгает то вправо, то влево, ломает, вырывает с корнем травы и цветы; он устремляется вперед, едва что-то зашевелится в зеленой листве, будь то ящерица, которую можно поймать, птица, которую можно вынуть из гнезда, или плавающая в ручье форель; он носится туда, сюда, жалеет, что у него нет под рукой ни удочки, ни палки, ни ружья. Есть что-то дикое и первобытное в его бьющей через край юной силе… Рамунчо же, сломав несколько веток и вырвав пучок цветов, успокаивается и погружается в задумчивость; он созерцает и грезит…
Вот они остановились у скрещения двух долин; вокруг – ни людей, ни жилья. Лишь темные ущелья, где теснятся огромные дубы, а выше – повсюду нагромождение рыжих, обожженных солнцем гор. Никаких следов современной жизни; ничем не нарушаемая тишина и покой первобытных времен. Подняв голову к бурым вершинам, они замечают там, наверху, очень далеко, крестьян, которые идут по невидимым тропинкам, погоняя маленьких осликов; на таком расстоянии эти безмолвные путники кажутся крохотными насекомыми, ползущими по склону гигантской горы. Баски старых времен, почти сливающиеся, если на них смотреть снизу, с этой красноватой землей, из которой они вышли и куда они должны вернуться, прожив свой век, как и их предки, даже не подозревая о существовании иной жизни, иных краев…
Аррошкоа и Рамунчо снимают береты, чтобы вытереть лоб. В этих ущельях такая жара, и они столько бегали и прыгали, что совершенно взмокли от пота. Здесь, конечно, очень здорово, но все-таки им хотелось бы добраться до ожидающих их двух белокурых девчушек. А кругом ни души, и не у кого спросить дорогу.
«Ave Maria»[39] – доносится из чащи совсем рядом с ними старческий хриплый голос.
За восклицанием следует поток слов, изливающихся стремительным крещендо.