возненавидеть.
II
Ночевать он отправился не к шурину, а в отель. Лишь в лифте, когда он стоял рядом с посыльным, ему пришло на ум, что он находится всего в миле от собственного дома, и все же как будто за сотни миль. Было около девяти часов. Спальня ему не понравилась. Она была удобной и без показной роскоши, но не обжитой, впрочем, этот недостаток свойственен всем гостиничным номерам. Мойст огляделся. Над кроватью висела единственная, с намеком на эротику флорентийская картина, изображавшая даму с кошачьими глазами. Неплохая картина. Кроме нее, стену «украшало» лишь объявление администрации о часе заселения, о ценах на номера и подаваемые блюда. Кушетка располагалась строго перед строгого вида столиком, на котором лежал мешочек с письменными принадлежностями и стояла привинченная чернильница. Темная улица была плохо освещена, и люди, изредка по ней проходившие, напоминали приземистые тени. Вечер тянулся медленно, часы показывали всего четверть десятого. Почему бы не лечь спать? Он посмотрел на белую с золотом дверь, отделявшую его от ванной комнаты. Пожалуй, можно было принять ванну, чтобы потянуть время. В теплой — слишком теплой — ванной комнате, продуманной до мелочей, все было белым. В отеле везде одинаковая температура, одинаковая чудовищная жара, от которой никуда не деться, ведь центральное отопление объединяет всё огромное здание, из-за него еще больше похожее на невероятно огромный инкубатор со множеством ячеек. Мойсту это не нравилось. Что ж, по крайней мере, ванная комната имела вид человеческого обиталища — белая, без излишеств и одновременно роскошная.
Наслаждаясь горячей ванной и возбуждающим душем, он старался вернуть жизнь в окоченевшие мышцы. После того как жена возненавидела его, он перестал чувствовать горделивую радость от собственного тела, которой семейная жизнь одаривала его в первые месяцы. Ему вновь сделалось безразличным его тело, как если бы его не было вовсе. А тогда оно ожило, согрелось от физического удовольствия и удовлетворения, как это бывает со счастливым человеком — как это бывает с мужчиной, который любит сам и которого страстно любят. И вот опять. Жизнь аккумулировалась в сознании, а тело сделалось ненужным. Он не думал о нем. Инстинкт привел его в ванную комнату. Но и тут он потерпел фиаско. Он встал под душ, когда его мысли были заняты работой, когда он был озабочен делами, и постоял под пощипывающими струями, почти не замечая их, а потом, не задумываясь, вышел из-под душа, как человек, погруженный в скучные рутинные мысли. Он вытерся и выглянул в окно, уже целый час не испытывая никаких чувств.
Потом, вспомнив, что она не знает, где он, Мойст написал адрес на листке бумаге и, позвонив, попросил отправить его почтой.
Как только он выключил свет, и абстрактные размышления должны были расцвести пышным цветом, они отступили, и внутри у него стало пусто, словно никаких размышлений и в помине не было. Власть взяла кровь, мужские элементы в крови, неосознанные инстинкты душили его, и было невыносимо лежать запертым в большом жарком здании. Мойсту хотелось выйти на улицу, ему не хватало воздуха. И тут опять включился разум, подсказавший, что так негоже себя вести, поэтому он остался лежать, глядя в темноту и испытывая ужас из-за нависавшего над ним потолка, тогда как в подсознании и в вечно кипящей тайными страстями крови стонало и яростно билось неведомое существо.
Главным теперь были не мысли, которые кружились, как соломинки или блестящие пятна бензина на темной воде эмоций. Он то забывал, то вспоминал о жене, развлекающейся с мифическим Ричардом, но это не имело для него особого значения. О Ричарде он вовсе не думал. Им владело темное всепоглощающее воспоминание о том, как она хотела уйти и от него и от той глубинной близости, которая понемногу окрепла между ними, обратно в легкую обыденную жизнь, где никому нет дела до подсознания и есть только сознание. У нее не было желания позволять своему подсознанию входить в прямое общение с другим подсознанием или быть под его влиянием. В глубине души она жаждала освободиться. Она даже слушать не хотела о всевластной близости, в которую ее втянули, мечтая вернуть свою прежнюю жизнь. Так же пылко, как прежде она жаждала познать настоящую, до самой глубины души, близость. Ну а теперь ей мешала эта близость. Ей было необходимо вырвать его корни, прижившиеся в ней. Было необходимо дышать полной грудью. Ей требовалась свобода, она по сути своей не могла быть ни с кем связана. Для этого и понадобился мифический Ричард — как лопата, которой предстояло выкопать корни, пущенные любовью мужа. А он чувствовал себя растением, у которого режут корни, отнимают потаенную глубинную жизнь, исток его существа, беспорядочно раскачивают взад-вперед в темноте, угрожая вырвать из горшка.
Эта жуткая встряска продолжалась не один час, изматывая все его существо, тогда как его мысли были заняты путешествием, итальянским языком, на котором ему предстояло разговаривать, поездкой на поезде, нечестным официальным переводчиком, пытающимся дать ему двадцать лир в обмен на соверен — как на Стрэнд-стрит[15] в магазине шляп, когда его попытались обсчитать… а после он думал о новых фасонах шляп, о новых материалах — и обо всем прочем в том же духе. Но за всем этим его изначальная биологическая суть поднималась высокими волнами в крови, билась о причал наслаждения, завладевала плотью, сотрясала ее в рыданиях и затихала, унося обломки. Таким образом и сама его кровь, из тьмы которой являлось всё, взбаламученная потрясением, поднималась и кружилась, прежде чем успокоиться, яростно пробивалась к прежней безмятежности.
Не подозревая об этих тайных катаклизмах, он промучился всю ночь едва ли не сильнее, чем когда- либо в своей жизни. Но это происходило за пределами сознания. Вся его жизнь была отдана во власть буре, а не только его разум и его воля.
Утром он встал осунувшийся, но спокойный, не совсем безмятежный, но просветленный, как бывает после бури. Его тело было словно чистая пустая раковина, разум — прозрачно ясен. Сначала он тщательно привел себя в порядок, потом позавтракал в ресторане, где держался с той безразличной учтивостью, из-за которой мужчины кажутся оторванными от действительности.
Во время ланча ему подали телеграмму. В ее духе — телеграфировать.
«Любимый, приходи к чаю».
Пока он читал, все в нем сопротивлялось приглашению. Тем не менее, он сдался. Мысленно представил, какой она была взволнованной и нетерпеливой, когда писала телеграмму, и успокоился. Разумеется, он придет к чаю.
III
Мойст поднимался в лифте на свой этаж, почти ослепленный болью. До чего же сильно они любили друг друга в его прежнем доме. Горничная открыла дверь, и он радостно улыбнулся ей. В золотисто- коричневом с кремовым холле — Пола не терпела ничего темного и мрачного — сверкал куст розовых азалий, в вазе наивно поблескивали лилии.
Она не вышла встретить его.
— Пожалуйте в гостиную, — сказала горничная, забирая у него пальто, и он направился в гостиную, большую просторную комнату, где на полу лежал белый, цвета неполированного мрамора, ковер — с серо- розовым узором по краям; такие же розы были на больших белых подушках, кроме того в глаза бросались прелестный дрезденский фарфор и обитые ситцем глубокие кресла и диван, смотревшиеся так, словно уже успели изрядно послужить. Здесь царила приятная прохлада, почти не было бьющихся вещей, и в сумеречный весенний вечер света было больше, чем на улице.
Пола поднялась, сияя, и с королевским величием протянула руку. Молодой человек, на которого Питер поначалу не обратил внимания, встал по другую сторону камина.
— Я уже целый час тебя жду, — сказала она, заглядывая в глаза мужу. Однако, даже глядя на него, она его не видела. И он опустил голову.
— А это еще один Мойст, — проговорила она, представляя незнакомца. — Он тоже знаком с