Шел я сегодня по улице, привычной, незамечаемой. И взбрело на ум взглянуть на город мой свежим, будто бы посторонним взглядом. Посмотрел на прохожих, на ряды домов. И тут только обратил внимание на то, что нет на моем пути почти ни одного дома, штукатурка которого не была бы издырявлена осколками разорвавшейся немецкой стали. Если и стоит дом будто бы целый (ведь вот даже стекла есть в окнах!), то вглядись: где-либо между этажами в стене сыпь язвин, – значит, где-то рядом падала бомба или разрывался снаряд.
А ты живешь в этом городе, и люди всегда ходили по этой улице, как идут и сейчас. Значит, в любом месте, на любой улице города был когда-то в эти долгие месяцы блокады момент, когда вот именно здесь, где ты проходишь сейчас, падали и умирали окровавленные люди.
И нет такой минуты впредь, нет такого места во всем Ленинграде, где ты был бы убережен от смерти хотя бы на час вперед. Идешь ли по тротуару, спишь ли в постели, работаешь ли у станка или за письменным столом – каждый день, каждый час, каждую минуту «это» может случиться. Ударит, грохнет, вспыхнет красным, последним, предсмертным светом – и нет тебя…
Вот со знанием обо всем этом, под угрозой такой – жить, работать, трудиться, быть спокойным, обыденным, нормальным и никуда из этой обстановки не стремиться, а активно желать оставаться именно в ней, потому что так велит твой долг, – это ли не школа силы духа и мужества?
И в Ленинграде нет мышиной возни. Сурово и стойко ленинградцы выполняют то, что им велит чувство долга. В большом или в малом, в личном или в общественном. Важно, что каждый как в зеркало смотрится в веление долга и в этом зеркале проверяет себя.
И потому нельзя не любить Ленинград. И потому, побыв в нем тяжкую блокадную зиму, сильному духом человеку уже нельзя с ним расстаться. Ни теплое море юга, ни солнце, ни сытная пища, никакие блага, коих требует усталый, измотанный организм, не прельстят человека, сознающего себя защитником Ленинграда.
Все трудности и лишения окупаются тем, что в Ленинграде – душе тепло.
Я знаю, я понимаю, конечно: люди, умирающие от голода в Ленинграде, должны эвакуироваться. Их надо спасти. И в будущем – попрекать их нечем! Они действительно несчастны, они не виноваты в том, что в Ленинграде их схватила за горло голодная смерть, от которой едва-едва удалось вырваться. Не удалось бы – погибли бы, как сотни тысяч других, чьи кости на пригородных ленинградских кладбищах расскажут потомкам о величайшей в истории городов трагедии.
Все, конечно, относительно в мире, по-разному живут и мыслят люди в огромном Ленинграде, есть тут сейчас и мелкодушные и мелкотравчатые, оставшиеся лишь потому, что не сумели уехать, застряли; или скаредные, ловящие рыбку в мутной воде…
И из тех, выбравшихся в глубокие тылы еще задолго до наступления голода (я говорю, конечно, не о заводских, например, коллективах, эвакуированных в тыл по приказу, чтобы создать там, на базе ленинградской техники, новые заводы, и самоотверженно трудящихся там!), не все достойны признания их достоинства. На свое миновавшее пребывание в Ленинграде кое-кто из самовольно, под любым предлогом уехавших будет смотреть как на некий нажитый им капиталец, какой можно пускать в оборот, с коего – «стричь купоны». Людей, спекулирующих этим: «я – ленинградец!», – на Урале, в Сибири, а теперь, с весны, и в далеко отшвырнувшей врага Москве, – найдется не так уж мало.
Но ведь не о тех разговор!
Убежден: большая часть ленинградцев, подавляюще большая часть – не такова. И они – несомненно воспитаны общим духом блокированного Ленинграда. Они полны чувства собственного достоинства, справедливой гордости, они мужественны и в решениях тверды, они презирают смерть, выдержанны в умении спокойно и твердо надеяться на светлое будущее и на победу, и любят жизнь не меньше, чем все прочие люди, а гораздо острее и глубже. Как старое вино – они крепки.
На площади у Смольного в первый день плановой
эвакуации ленинградцев на автобусах.
22 января 1942 года.
Тем выше, тем светлее достоинство тех людей, которые и сейчас, все пережив, остаются в Ленинграде по чувству долга и любви к родному городу.
«Я – ленинградец!», «я – ленинградка!» – это звучит как марка лучшей фирмы, не знающей конкуренции. Фирмы, вырабатывающей стальные, гордые души!
Неломающиеся. Негнущиеся. Неподкупные.
Сегодня Восьмое марта – Международный женский день. И сегодня мысли мои – о женщине. Не об одной какой-нибудь, родной или близкой мне лично. А обо всех ленинградских женщинах, заменивших здесь, в городе, ушедших на фронт мужчин, да и о других, оказавшихся на фронте рядом с мужчинами…
Мысли мои об удивительной, неколебимо-стойкой, суровой в эти дни женщине Ленинграда.
И потому, может быть, пристальней, чем всегда, я наблюдаю сейчас, как живут, как трудятся и как сражаются с немцами наши женщины.
Политорганизатор, а попросту – девушка в ватнике, в шапке-ушанке, с брезентовыми рукавицами, силится сжать слабыми руками обыкновенный, воткнутый в грязный, заледенелый снег железный лом. Лицо девушки вместе с шапкой-ушанкой обвязано заиндевелым шерстяным шарфом. Ее глубоко запавшие, болезненно блестящие глаза упрямо-требовательны. Несколько других женщин, закутанных во все теплое, стоят в двух шагах, сурово и молча глядят на нее: поднимет она лом или не поднимет?
Улица похожа на горный, заваленный лавиной ледник. Грязный снег опал и утрамбовался посередине, а по краям, над забытыми панелями, выгибается шлейфами от окон вторых этажей. Проходы шириною в тропинку проделаны только к воротам.
Эта девушка-политорганизатор пришла в домоуправление агитировать: всем трудоспособным выйти на очистку ленинградской улицы. А улица погребена в глубоких снегах. А кто нынче трудоспособен? Вместе с дворничихой девушка обошла все квартиры: в двух обнаружила трупы умерших на днях людей («Почему не вывезены?» – «А у кого ж сил хватит вывезти?»); в других квартирах – полумертвые жильцы лежат на своих кроватях или жмутся вкруг накаленных докрасна «буржуек»…
И все-таки пять-шесть женщин согласились выйти, собрались в домоуправлении. Одна, пожилая и грубоватая, говорила за всех. Другие молчали.