существование. Благоразумие не всегда хорошая вещь. Если оно склонно вести к самоотречению, — оно враг жизни; оно не должно отказываться от задачи, а, наоборот, находить путь к ее решению.
Мы видим уже на этом примере, что решение вопроса как в пользу страсти, так и в пользу разума было бы крайне односторонне — оно привело бы либо к мрачному жизнеотрицанию, или к мещанскому филистерству, либо к полной и гибельной разнузданности. Но, поняв внутреннюю сущность инстинктных и разумных оценок, мы поставим верховною целью стремление к поднятию и расширению жизни, к развитию как потребностей, так и средств к удовлетворению их, и получим, таким образом, прочный базис для истинной оценки вещей; если когда-либо возможно будет, что инстинкт или разум, все равно, быстро и безошибочно будет угадывать все способствующее росту жизни, и только такие явления и поступки будут окрашиваться положительным аффекционалом, тогда мы будем иметь перед собою гармоничную натуру. Сомневаться в том, что такая прекрасная гармония души и тела достижима, — невозможно: к ней естественно стремится человек в своем развитии, в ней естественный конец борьбы благоразумия и страсти; страсти становятся разумными, разум — терпимым и находчивым исполнителем желаний. Человека, достигшего такой ступени, мы вправе назвать прекрасным: гармония его желаний и богатство средств для их удовлетворения неминуемым дополнением имеют крепкий, здоровый организм, человек становится χαλοσχαγανοξ[52].
Если в борьбе разума со страстями мы зачастую симпатизируем последним, то не только ввиду ограниченности, мещанской расчетливости недозревшего, еще трусливого благоразумия, но также ввиду его узкой эгоистичности.
На арену истории человек выступает с некоторыми инстинктами сверхиндивидуального характера, каков, например, материнский инстинкт, многие стадные инстинкты, патриотизм и т. п. Все эти инстинкты при некоторых условиях могут быть вредны для индивидуума, в конечном счете они все необходимы для жизни, но не для жизни индивидуальной, а для жизни вида. Интересы индивида и интересы вида далеко но всегда совпадают. Когда те и другие проявляются еще только в форме полусознательных душевных движений, то столкновения их решаются просто большею или меньшею их силою, без вмешательства разума.
Но на более высокой стадии развития, когда конкретные жизнеразности превращаются в абстрактные задачи, человек начинает сознавать противоположность своих интересов интересам семьи, рода, общины, нации, к которым он принадлежит. Семья, род, нация, человечество — все эти представители идеи вида сами зачастую находились во взаимной вражде, но вражда между эгоистическими и общественными стремлениями вообще выражалась с особенною яркостью. Разум становился на сторону индивида. Он осмеивал альтруистические, то есть видовые инстинкты, он ясно понимал, что жертвовать собою глупо, и разлагал общинный дух.
Этот индивидуалистический разум должен быть превзойден, иначе путь к идеалу был бы закрыт навеки.[53]
В самом деле, не может быть и речи о достижении идеала познания, идеальной жизненности и справедливого общественного строя, как естественного фундамента для развития личности, в пределах единоличной жизни и путем единоличных усилий. Индивид, наотрез отказавшийся объединить свою судьбу и свои цели с судьбами и целями вида, не может не ограничить своих задач до самого жалкого minimum'а; конечно, путем полного игнорирования права другого человека на счастье, путем насилий, человек может выработать из себя довольно могущественное животное, но тем не менее достигнутая им степень познания, силы, расцвета является жалкой по сравнению с тем, что может быть достигнуто общими усилиями в многовековом процессе борьбы человечества с природой.
Правда, борьба между людьми есть могущественный фактор прогресса, но фактор бессознательный, нерасчетливый, вред которого часто превышает пользу. О мирной солидарной работе всечеловечества в настоящее время не может быть речи, самый страстный поклонник счастья «дальнего», провидец и паладин отдаленного будущего, а также самый прогрессивный и сознательный класс общества, должны вступить в борьбу с косностью, ленью, себялюбием других людей и классов, с жадностью, тупостью привилегированных, невежеством и рабским духом униженных; в этой борьбе они должны быть тверды и даже жестоки, они должны напрягать все свои силы, чтобы вести человечество своей дорогой во что бы то ни стало, потому что они не могут не считать своей дорогой ту, которая с их точки зрения является наиболее близким путем к идеалу. Не в любви ко всякому ближнему, а в стойкой и неуклонной борьбе за интересы вида находит самое яркое проявление гений вида, дух истинного альтруизма.
Борьба за идеал, борьба идеалов — вот та необходимая внутренняя борьба, путем которой человечество все яснее сознает свою задачу. Наоборот, мы можем представить себе, да и видим на каждом шагу людей, у которых альтруистические инстинкты, по-видимому, вполне развиты: они говорят о терпимости, они никого не обижают, они никогда ни к чему не обязывают, напротив, всякого готовы утешить, со всяким поговорить о том, что надо довольствоваться малым, и прибавят, пожалуй — любить друг друга, но, в конечном счете, это самые хилые эгоисты, ищущие спокойствия, ведущего к постепенному отмиранию потребностей, а следовательно, — и сил человеческого рода[54] .
Тот или другой тиран, навязывая народу свою волю, сооружая города, знакомя человеческие расы друг с другом, воспитывая государственный смысл и умственную широту своих подданных, может искренне думать, что следует своему эгоизму: он хочет, чтобы его народ был силен, в памятниках культуры он хочет оставить память по себе и т. д.; но если индивидуалистическая форма его стремлений и обманывает его самого и его современников, подобно ему неспособных понять смысла человеческой деятельности, закутанного фетишизмом мира борьбы и противоречий, то в действительности, по существу его работы, в нем говорит гений вида: он строит для веков, он заботится о мнении грядущего поколения, он чувствует, что творит историю. Напротив, человек, переставший видеть смысл в истории, как бы добр он ни был, есть только эгоист, после смерти которого не останется ничего, который не повысил ни на йоту тип человека, а только существовал.
Общественные инстинкты часто кажутся неразумными перед судом недозревшего разума: «суета сует», говорит разум, «что такое слава для мертвого, все проходит», и разум прибавляет: «ешь, пей и веселись», а когда это надоест, разум ничего не может сказать, — и человека одолевает taediuum vitae[55].
Но сверхличные инстинкты легко могут быть подняты до степени разумности, если исторический смысл созреет в человечестве, если прошлое человечества и его будущее естественно станут занимать нас больше, чем наше личное прошлое и будущее. Почему бы это было невыполнимым? Это не только не невозможно, но мы идем к этому. Все более сознаем мы, как шатко понятие «я», и мне совершенно ясно, что мои любимые герои истории, например, Джордано Бруно или Гуттен, ближе ко мне и больше «я сам», чем тот несомненный «я» в рубашке, схватившийся за большой палец ноги, который смотрит на меня с младенческой фотографии, или даже мальчик, учившийся читать и писать с величайшей неохотой.
Когда видовой инстинкт сольется с личным, когда личность будет ценить себя как момент в великой жизни вида, — тогда неразумное сделается разумным. И наоборот, если интересы вида охраняются от индивидуумов моралью, так называемым долгом, так или иначе внешними силами: наказаниями, страхом, совестью (потому что совесть есть нечто чуждое личности, поскольку она не совпадает с ее естественными желаниями и категорически противоречит им), если они выражаются в виде разумных соображений и борются с нашими личными хотениями, то разве невозможно, чтобы они обратились в постоянные инстинкты, подобно инстинкту материнскому? Конечно, да.
Вещи и поступки могут оцениваться с точки зрения индивидуальной и с точки зрения видовой, моральной по преимуществу, но в корне той и другой оценки лежит и не может не лежать одна и та же оценка, оценка с точки зрения maxiuma'а жизни. Если интересы индивида зачастую не совпадают с интересами вида, то, с другой стороны, они вполне тождественны: ведь вид не имеет иного существования, кроме как в индивидуумах. Что такое жизнеспособный, могучий вид, как не совокупность жизнеспособных, могучих индивидов. В настоящее время примирение идеала максимальной полноты жизни для меня лично и максимальной пользы для вида не всегда возможно, но уже ясно, что чем развитее я умственно и физически, тем более полна моя жизнь, и тем более смогу я быть полезным человечеству. И, с другой стороны, наибольшего развития я могу достигнуть тем легче, чем развитее среда, элементом которой я являюсь.