станем править на нее, пока не вплывем в знакомый пруд. А там - вдохнем поглубже, запрем дыхание в груди, и - вниз головой, и шарить руками по черному стылому дну, в груде истлевших, осклизлых механизмов. В них что-то мерцает, и можно поранить руку острой гранью. Но как рассказать о подводном кладбище стихотворений?

Что ж, невозможно - пусть будет ключ - или луч. Например, так: это стихи о несвободе одиночества. Рассказ неизвестного человека, приговоренного к пожизненному одиночному заключению в собственном сердце или в передвижной клетке из прочного прозрачного стекла. День за днем - как сеансы немого кино, где каждый кадр - ребус, понятный пронзительно, потому что лента крутится в ритме кардиограммы. Пейзаж и натюрморт жестами живописуют человеческую боль - и музыка впервые рифмуется с мукой - и сердцу обида куклы обиды своей жалчей - и стойко должен зуб больной перегрызать холодный камень.

...Этой лирике не хватает энергии. Садятся аккумуляторы, садится голос - и приходится то и дело включаться в классическую цепь: Гейне Лермонтов - Случевский - Бодлер - Апухтин... Возникает множество помех, избыточных шумов: слышен в стихах то шелест альбомных страниц, то шипенье массивной, в трещинах, граммофонной пластинки, то скрип мела по классной доске.

Сквозь все это пробивается сюжет: человеку снится, что он читает книгу, в которой рассказан вот этот самый его сон. Мир видится нанесенным на бумагу, бумага проступает из-под слова, название помнит о начертании. Теряя опору, слова холодеют, слабеют. Иные бьются в судорогах. Другие, волоча отнявшиеся суффиксы, ковыляют на приставках, цепляются за таких же увечных соседей.

И стихи тянутся, как похороны.

Вот жанр Анненского: надгробный романс, вальс-гиньоль, марш-макабр. Все умирает: день, трава, боль, - звенит последнее прости. Все кончается: зима, встреча, жизнь - а стало быть, ничего и нет, лишь плаксивая музыка вечной разлуки. Какой обман - надежда на возвращение! Какая пошлость - притязание продлиться! Какое беспробудное отчаяние роднит природу и человека!

В желтый сумрак мертвого апреля, Попрощавшись с звездною пустыней, Уплывала Вербная неделя На последней, на погиблой снежной льдине; Уплывала в дымах благовонных, В замиранья звонов похоронных, От икон с глубокими глазами И от Лазарей, забытых в черной яме. Стал высоко белый месяц на ущербе, И за всех, чья жизнь невозвратима, Плыли жаркие слезы по вербе На румяные щеки херувима.

Черный монах

В Анненском поэзия впервые поняла тяжесть потолочных балок и перекрытий существования. Плавали на воздушном океане - и вот, как видно, настал срок очнуться на полу.

Ведь мы живем на полу, читатель, и не звездный купол простирается над нашими головами.

Очнуться на полу, зажечь керосиновую лампу, принять лекарство... Перегорело романтическое освещение, и в лирике темно, как под водой, и обстановка неузнаваема: где была тревога - теперь тоска; скорбь оказывается скукой; а в том углу, где возвышалась страсть, - маячит страх. Там прячется Мышиный король - и в полночь явится на сцену.

Поэтический мир, соразмерный быту, гораздо меньше человеческого. Это город на столе, это сад на подоконнике. Тут под карликовой вполнакала звездой бродит ученый Щелкунчик, подслушивая драмы домашних растений и вещей. Он пугается собственной тени, на цыпочках обегает лязгающий будильник и долго, с натугой, раскачивает высокий ствол забытого бокала...

В этом мире колеблющихся измерений бесконечно возрастает сила тяжести. Если прямо из этих стихов выйти на улицу - страдаешь чем-то вроде кессонной болезни.

Потому что Анненский идет ко дну - задыхаясь в своем гимназическом скафандре, путаясь в оборванных проводах, бормоча в испорченный телефон донесения и проклятья, - идет:

... Себе лишь тягостным паденьем Туда, на дно, к другим каменьям.

В том ноябре кто-то, кажется, из прислуги заглянул зачем-то в кабинет, не постучав, - и увидел, что И. Ф. сидит на полу. Просто так сидит, смотрит перед собой, лицо задумчивое. Впоследствии припомнили, что есть такая сибирская примета - или поверье (Анненские родом из Омска): тянет человека на пол - скоро, значит, ему конец.

Две сестры

Вы помните - у него было двое пасынков? Не так давно нашлось письмо жены одного из них - старшего - невестки, стало быть, Анненского - к писателю Розанову:

'Вы спрашиваете, любила ли я Ин. Фед.? Господи! Конечно, любила, люблю... И любовь моя 'plus fort que la mort'... Была ли я его 'женой'? Увы, нет! Видите, я искренно говорю 'увы', п.ч. не горжусь этим ни мгновения...

...Поймите, родной, он этого не хотел, хотя, может быть, настояще любил только одну меня... Но он не мог переступить... его убивала мысль: 'что же я? Прежде отнял мать (у пасынка), а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?' И вот получилась 'не связь, а лучезарное слиянье'. Странно ведь в ХХ-м веке? Дико? А вот - такие ли еще сказки сочиняет жизнь?.. Он связи плотской не допустил... Но мы 'повенчали наши души'...'

Документ всплыл чудом. Письма Анненского эта Ольга Петровна Хмара-Барщевская, урожденная Лесли, сожгла. Теперь очевидно, что волшебные строчки - за шесть дней до смерти - про дальние руки - о ней.

...Мои вы, о дальние руки, Ваш сладостно-сильный зажим Я выносил в холоде скуки, Я счастьем обвеял чужим.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату