бегал местный философ, тряся бородкой, и бесконечная набережная делала жизнь короткой. Теперь там садится солнце, кариатид слепя. Но тех, кто любили меня больше самих себя, больше нету в живых. Утратив контакт с объектом преследования, собаки принюхиваются к объедкам, и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат; голоса в отдалении, выкрики типа 'гад! уйди!' на чужом наречье. Но нет ничего понятней. И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней сильно сверкает, зрачок слезя. Человек, дожив до того момента, когда нельзя его больше любить, брезгуя плыть противу бешеного теченья, прячется в перспективу. Узнали, я думаю, город, просвечивающий тут сквозь Италию? Меня долго сбивал с толку закат в другом часовом поясе; потом догадался: ведь лето солнце над Финским заливом медлит... Не исключено, впрочем, что нельзя полюбить эти стихи, пока не доживешь - хоть воображением - до момента, обозначенного последней строфой.
...Иосиф Бродский был еще жив, и по случаю дня его рождения оказавшегося для него последним - сказал я несколько слов:
'Пока он пишет стихи, какие пишет, - наше поколение от старости заговорено - и Роберт Фишер никому не проиграет.
Все понимать, но ничего не бояться, обращая неизбежность утрат в свободу отказа.
Бродский - автор последней иллюзии: будто жизнь без иллюзии смысла имеет смысл. Только в этой иллюзии реальность похожа на себя - пока звук, распираемый силой такого смысла, наполняет нас невеселым счастьем.
Бродский храбр настолько, что верит в существование Вселенной без него. Собственно говоря, он только и делает, что испытывает данность чьим-нибудь отсутствием - чаще всего своим, - выказывая необыкновенное присутствие духа.
Он самый привлекательный герой нашего времени и пространства. Метафизика его каламбуров посрамляет смерть и энтропию и внушает читателю нечто вроде уважения к человеческой участи - ведь это ее голос:
Только пепел знает, что значит сгореть дотла. Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед: не все уносимо ветром, не все метла, широко забирая по двору, подберет... Как знать, как знать, хотя насчет Иосифа Бродского я совершенно уверен. Важней и несомненней, что не будь мы зрителями Феллини, читателями Бродского - нипочем не догадались бы: кто мы, где мы и с кем.
Но что если сама догадка - просто сон птичьего двора о перелетном гусе?
Все равно - это лучший из снов'.
А в конце января 1996-го Иосиф Бродский умер.
Газета 'Завтра' салютовала залпом острот:
'Иосифы Бродский и Мандельштам не любили Сталина.
Бродского решено каждый год хоронить то в Италии, то в Америке.
С бродским приветом обратились евреи России к евреям Америки'.
И так далее.
Пресс-служба какого-то Патриотического Союза Молодежи разослала по редакциям официальное заявление:
'Стало чище в русской культуре. Исчез один из проповедников литературной шизофрении... К нашему народу смерть отдельно взятого безумного американского еврея никакого отношения не имеет...'
И тому подобное.
Грянул омерзительный бал призраков - словно все эти люди не покидали зала суда - точней, клуба строителей на Фонтанке, 22, - тридцать два года, затаясь в темноте, ожидали исполнения приговора.
Некий доктор наук (из Пушкинского, понятно, Дома) издал брошюру 'Правда о суде над Иосифом Бродским': никакой Вигдоровой там и близко не было, обвиняемый изобличил себя как антисоветчик, а писать стихи не умел вовсе. И впоследствии не научился. Да хоть бы и научился - все равно еврей. А как сказал доктор Геббельс: когда еврей пишет по-немецки - он лжет!
'...Эта иррациональная поэзия Иосифа Бродского полностью чужда России, хотя она и звучит на русском языке...'
'...русские не ощущают свою ущербность от неприятия ими чуждой поэзии русскоязычного поэта. Утраты нет, потому что фиалки Бродского пахнут не тем. Поэт это скрывает: иначе не будут распространять его стихи, предназначенные быть троянским конем в мире доверчивых славянских чувств...'
И все такое.
Когда похоронный патруль уйдет, - сказано у Киплинга, - и коршуны улетят, приходит о мертвом взять отчет мудрых гиен отряд.
За что он умер и как он жил (перевод Константина Симонова) - это им все равно. Добраться до мяса, костей и жил им надо, пока темно.
Но то о войне, причем в пустыне. В летописях литературы случай с И. Бродским, надо сказать, беспримерный. Мадам Глупость обычно с удовольствием притворяется сентиментальной, каждый раз при летальном исходе не прочь пустить слезу. Но тут - дело другое, условности побоку: Глупость прозорлива - чует, что враг никуда не делся, что голос Иосифа Бродского долго-долго будет ей досаждать.
Бродский много про нее думал, знал ее слабые места; эту мою страницу, я думаю, он перевернул бы,