В щели между бревен проникал скупой солнечный свет.
Стены конюшни, ворота, колючая проволока в небольших окошечках — все это было покрыто густым морозным инеем. С соломенной застрехи над окошками свисали длинные ледяные сосульки. Они переливались на солнце мутным желтоватым светом. Если заглядишься на оконца, а потом отвернешься от них, словно темное бельмо застит глаза, ничего не видишь вокруг. Не видно людей, которые сгрудились кучками, сидят, лежат, плотно приникнув друг к другу, чтобы хоть немножко согреться, сохранить тепло своего собственного дыхания, укрыться от пронизывающей стужи. Она идет, струится то ли от промерзших стен, то ли от гнилой соломы, от которой несет старым слежавшимся навозом. Натужный кашель перекатывается по конюшне из конца в конец, на мгновение затихает, чтобы снова взорваться с удвоенной силой. Тогда совсем не слышно, как бредит девушка, лежащая около самой стены. Ее избили полицаи и бросили сюда еще вечером еле живую. Она никак не может притти в себя и все говорит, говорит, вспоминает про какую-то пряжу, про лен, про теплый платок матери. И вдруг кричит надрывно, страшно:
— Мама моя родненькая, спаси меня от смерти!
На несколько мгновений затихает кашель, все прислушиваются, с отчаянием глядят туда, где хлопочут около девушки подруги, укутывают ее чем только можно, утешают.
Майка прислушивается к порывистому дыханию Игната, Анатоля — так зовут второго хлопца. Своим дыханием она греет платок, чтобы тот стал мягче, вытирает им запекшуюся кровь на щеке Анатоля, поправляет бинт на его голове. Если кто-нибудь из хлопцев застонет, она склоняется над ним, ласкает теплой ладонью, упрашивает:
— Не надо… Держитесь!
А на глаза наплывает влага, закрывает свет. И все силы напрягает Майка, чтобы не поддаться, устоять, не заплакать. Страшны слезы в такую минуту. И она превозмогает эту досадную слабость, стискивает в тугой комок свое сердце, силится мысленно отойти от этих стен, от этих стонов. Ей так хочется подняться над всем этим на какую-то высоту, где можно было бы совсем спокойно пораздумать о всем этом. Оно ведь пройдет, окончится. Может быть, не так уж скоро, но обязательно пройдет… Может, не будет и ее, Майки, но исчезнут эти промерзшие стены, исчезнет ржавая паутина колючей проволоки, смолкнут людские стоны. И может, те, что некогда будут радостно глядеть навстречу солнцу, на голубое цветение льняных полей, на трепетную зеркальную гладь рек; те, что будут счастливо смотреть в завтрашний день, в светлое будущее, быть может, они вспомнят и про нее, про Майку, про девушку, которая встретила в своей жизни семнадцать весен… Только семнадцать! Да, они вспомнят о ней, потому что сердце ее угаснет для того, чтобы они никогда, никогда не видели, не переживали, не слышали и не чувствовали того, что выпало на ее долю. Никогда…
Мысли светлые, как детские мечты, тешили, успокаивали. С потолка свисали гирлянды каких-то трав, стеблей, прошлогодних колосьев. И все это в пышном убранстве инея, искрившегося, когда на него изредка попадал солнечный луч. От этих морозных гирлянд словно теплей и уютнее стало на сердце.
— Как на елке…
Подумала и улыбнулась. А мысли мчались роем, обгоняя друг друга. Вспомнилась мать. А сама она, Майка, еще совсем маленькая. Мать заплетает ей косу розовой лентой. В школу идет Майка, а мороз так и кусается, щиплет и подгоняет. Новогодняя елка в школе переливается феерическими огнями. Майка читает сказку про Мороз-Красный нос…
Мороз-Красный нос…
За морозами весны, лето… Идут чередой Майкины весны. Майка — пионерка… Вот она получает комсомольский билет. Майка Светлик внушает подругам:
— Мы не дети теперь.
Учителя. Школа. Товарищи. Шефство над колхозными фермами. Электрификация. Севообороты. «Комсомольцы, выше урожай!». Сколько дел, сколько захватывающих интересов! И мир раскрывается все шире, шире, и жизнь, кажется, с каждым днем ускоряет свой ход.
— Кого мы выберем в секретари?
— Майку Светлик!
Даже растерялась, вспыхнули щеки.
— Майка Светлик!
Вздрогнула, оглянулась. В раскрытые настежь ворота виднеется кусок холодного неба. Багряные, — видно, вечерело, — низко плыли по небу зимние тучи.
— Майка Светлик! — голос грубый, настойчивый. Встрепенулась: перекличка! С трудом поднялась.
— Ты что, шельма, не откликаешься, когда тебя зовут?
Майка молчит. Тяжело оторваться от светлых видений.
— Ты кто? — спрашивает ее какой-то незнакомый. Это Гниб, начальник полиции.
Медленно отвечает:
— Я работница совхоза.
— Работница? — И его дряблое лицо с синяком под глазом перекашивается от злобы, брызгает слюной и бранью:
— Я не об этом спрашиваю, мерзавка! Ты была секретаршей у комсомольцев? Тебя спрашиваю!
Он орет так, что на его шее синеют жилы и судорожно дергаются морщинистые щеки и скулы:
— Зарежу, если не будешь отвечать!
Рядом с ним стоит пан Ярыга, розовощекий старик. Он уже пришел в себя после ночного переполоха. Стоит, причмокивает, облизывает синие губы.
— Девонька! — говорит он тихо, вкрадчиво, и в голосе его слышится легкая дрожь. — Ну чего ты вызверилась на меня, я тебя не съем. Раз начальник спрашивает, отвечай ему ласково, уважительно. Ему на то и право дано, чтобы спрашивать. Мы и так знаем, кто ты такая. Охота ли тебя расстреливать, такую молоденькую? Ласковой будь, расскажи обо всем, пошлем мы тебя тогда в Германию. Ты ученая: будешь там коровок доить, за козами ухаживать, свинок кормить. Ты скажи нам, по какой такой нужде ты с наганом бродишь? Кто посылал тебя и куда? Ты зачем, зачем, спрашиваю, — тут его тихий говор перешел на крик, — человека моего убила? А?
Облизал синие губы, неслышными шагами подкрался ближе:
— А хочешь, девчонка ты неразумная, пошлем тебя к панам офицерам! В паненках будешь ходить, ах боже мой, боже! — сипло бормочет он по-стариковски.
— Довольно, пан бургомистр! Я развяжу ей язык!
И Гниб тяжелым подкованным сапогом нацеливается в грудь Майки.
— Стой, душегуб! — сливаются в крик гневные голоса.
Десятки рук подхватывают Майку, оттягивают назад. Десятки людей заслоняют ее. Гниб видит их глаза, их побелевшие лица, их стиснутые кулаки. Они поднимаются, эти кулаки. Люди с решительным видом надвигаются на него. Откуда-то летят камни, кирпичи, обломки досок.
Вобрав голову в плечи, пятится назад Ярыга. А Гниб кричит, и в голосе его слышится смертельный страх:
— Автоматчики, сюда!
Вооруженные полицаи появляются у ворот. Они оттесняют людей к стене, отталкивают ногами больных, лежачих. Раздаются стоны, вопли.
В этой сутолоке слышится чей-то спокойный, настойчивый голос:
— Где бургомистр? Где начальник полиции?
Это спрашивает немецкий лейтенант.
Гниб выходит вспотевший, красный. За ним плетется Ярыга.
— Командир специального отряда — полковник — требует вас к себе! — говорит лейтенант и еле заметно кивает головой на льстивое приветствие Гниба и Ярыги.
— Ну, слава богу! Слава богу! Я сегодня сколько раз уже звонил в комендатуру, чтобы выслали отряд, нам трудно справиться с пересылкой людей на станцию, — с облегчением говорит Гниб.
Около волостной управы стоял спешившийся немецкий отряд. Опытный глаз Гниба сразу отметил: целый эскадрон, если не больше. Косматые от инея кони пофыркивали, дергали поводья. Солдаты