видно, какого-то местного любителя — было аккуратно выведено: «Колхоз „Ленинский путь“». Незнакомец, забравшись на крыльцо, даже ткнул в вывеску своей клюшкой, то ли затем, чтобы удостовериться, что вывеска хорошо прикреплена к доске, то ли по другой причине. И рот его с потрескавшимися, высохшими губами словно что-то шептал, или он просто шевелил губами и облизывал их. Узенькие щелки глаз сверкали на запыленном скуластом лице, казавшемся еще моложавым: пот и пыль прикрыли глубокие морщины, под рыжей щетиной не видны были запавшие щеки. Он повертелся на крыльце, вошел во двор, осмотрел все строения: клеть, стойла, навес, прошелся около дома. Он все внимательно оглядел, как рачительный хозяин, и если бы кто-нибудь был поблизости, то услышал бы, как человек сам с собой разговаривает:
— Это хорошо, что подрубы сменили, старые, видно, давно истлели. Опять же бревна новые в стене, и это не лишнее. Но крышу не мешало бы подновить.
Пришелец ткнул было в дверь, что со двора, но она была на замке, и он снова вышел на улицу, к крыльцу. Уселся на ступеньках, положил рядом дорожную сумку и, неторопливо скручивая цыгарку, шнырял глазами по ближайшим хатам, по улице, на которой не было ни души в этот знойный час.
Старая Силивониха, заметив из окна своей хаты незнакомого человека, седевшего на крыльце правления, позвала мужа:
— Гляди, человек уже сколько времени сидит… Может, у него какое дело к Андрею?
— Какие там дела теперь, в такое время! Да и где он Андрея найдет, если и я толком не знаю, где он бродит. Только по ночам и увидишь его, да и то не всегда. У них теперь совсем другие заботы.
Когда Силивон Сергеевич говорил «у них», он имел в виду молодых. И другой смысл вкладывал он в это слово. У них — значит, у сельского актива, у коммунистов, у комсомольцев. И не только у партийцев, как называл он и коммунистов и комсомольцев, но и вообще у деятельной молодежи, у тех, которым он мог быть отцом или даже дедом. Много хлопот наделал им фашист. Как теперь лучше спрятать колхозное добро? Какую устроить фашисту встречу, чтоб ему от этой встречи было солоно? Разумеется, не миновали эти хлопоты и его, Силивона Сергеевича. Одно, что не угнаться ему за всем этим из-за преклонных лет. И без того хватило и ему и старой Силивонихе. Кто бы поверил раньше, что он со своей старухой перенесет такие напасти, которые неожиданно ворвались в его тихую, мирную хату. Где теперь Игнат? Может, тоже погиб, как погибла вместе с ребенком дочь Ксеня? Обо всем рассказала им несколько дней тому назад Надя Канапелька, которая, наконец, привела Васильку в дедову хату. Жаль мальчика, слишком рано осиротел по милости фашистов… Да что малому? Играет вот с детьми на дворе. Хорошо, что мал, не изведать ому горя в полную меру, в полную силу. Не понимает еще… А старая который день плачет, все глаза выплакала. Теперь сидит у окна. Как сядет, так с места ее не сдвинешь. Думает о чем-то, вспоминает. Изредка головой кивает, заговорит сама с собой: «Детки мои родимые, за что ж вам такая смертная доля суждена?»
Правда, за домашними хлопотами забудется немного: то ребенка надо накормить, то спать его уложить, то приласкать… Жить же надо, не ложиться живым в гроб. Так радовалась старая, ожидая этим летом дочку в гости с зятем, с внуком. Надеялась обзавестись еще одним внуком или внучкой. И дождалась вот!
Силивон вспоминает то страшное утро на реке, когда плыли по воде люди. Не по своей воле плыли… И, быть может, среди них находилась его единственная дочь, его маленький внучек. Как же это ясное солнце глядело в глаза детям, в глаза их матерей? Как оно не испепелило волчьи, заросшие шерстью сердца тех, кто обагрил свои руки детской кровью? Внучек мой, внучек!
Мысли ползут серой спутанной нитью. Каменное сердце у Силивона, но в этом сердце живая, человеческая кровь. Искоса взглянув на жену, Силивон смахивает со щеки скупую старческую слезу. Но не спрячешь ее от Силивонихи. Она озабоченно говорит ему:
— Силивонка, сходи на улицу да присмотри за этим человеком. Ишь, уткнулся носом в окно, не оторвется. Еще беды наделяет. Говорят же люди, что в городах нарочно поджигали дома разные шпионы. Может, и этот какая-нибудь паскуда?
— Выдумывай! Шпионы тебе снятся всюду.
Но взял свою ореховую палку и вышел на улицу. Незнакомец все время смотрел, не отрываясь, в окно правления.
— Что, по делу какому, человече? — спросил его Силивон. Тот обернулся, насупился:
— Разумеется…
— Может, у вас надобность какая в правлении?
— Человек без нужды не ходит. Конечно, есть надобность.
— А кто вы будете? Из каких мест?
— Мы-ста? Гм… — Человек явно усмехнулся. Улыбка прошла по запыленной жесткой щетине щек и расплылась, исчезла в куцой бороденке. Узенькие глазки моргали хитро-хитро, так и сверлили Силивона. И вдруг незнакомец засмеялся, всплеснут руками, так что серым облачком поднялась пыль с ватного пиджака.
— Не с Силивоном Сергеевичем имею честь встретиться?
Силивон напрягал память, и вот оно всплыло, давно прожитое, пережитое… Такое давнее!
— Мацей? Мыста? — Такую кличку дали Сипаку за его хвастливые слова: мы-ста все можем… мы-ста все сделаем…
— Гм… Кому Мыста, а кому Матвей Степанович Сипак. Си-и-пак! — и даже голову задрал, как тот рассерженный гусак. — Си-и-пак! Вот что ты должен понять, уважаемый Силивон Сергеевич! — И уже мягче, миролюбивее:
— Вот и встретились, дай боже счастья. Я вот помню тебя, хорошо помню… все помню… Ты еще тогда в пастухах ходил… Хороший был пастух. Ничего не скажешь. Должен и ты меня в памяти иметь…
Силивон даже растерялся от этой неожиданной встречи и все не мог подыскать нужные слова. A тот уже сыпал и сыпал:
— Как же! Вы уж тут, видно, похоронили меня. Вы уже, видимо, думали: нет Сипака на свете, свет ему клином сошелся. Нет… нет… Сипака голыми руками не возьмешь! Сипак знает свои пути-дороги. Ты его, это значит меня, хоть на голову поставь, ножки ему задери до неба, а ему еще ловчей разглядеть, где что на земле и под землей делается.
— Вот ты какой… — с затаенной иронией тихо сказал Силивон, — и говорить же вот наловчился, как из решета сыплешь. Где это ты такой курс прошел?
— Где? Сказал бы я тебе, но из уважения к твоей старости не стану… Спрашивает еще! Светом научен. Жизнью. Она, жизнь эта самая, может которого так припереть к стенке, так перетряхнуть, что с него песок посыплется. А мы, Сипаки… мы жилистой породы — гужи из нас крути, не порвешь!
— Хвастай! И прежде хвастал: мы-ста да мы-ста… А жиле твоей, по всему видать, конец пришел, порвались твои жилы еще тогда, в те годы… А про нынешнее время и говорить нечего.
— Нечего, говоришь? Слепой ты, Силивон, ничего не видишь. Ты, кроме своего колхоза, и света не видел. Только и дорога у тебя, что колхоз.
— Правильная дорога! Весь народ по ней идет, и гляди!
— Что гляди! Ты не слышишь, что на свете делается, какая кутерьма идет во всех державах. И всей твоей дороге конец приходит, он пришел уже. Вот прикатит немец в деревню, и от твоего колхоза следа не останется. Немец, он наведет порядок, он на место все поставит, он настоящему человеку рад.
— Какому же это настоящему?
— Какому? А хоть бы и мне! Каждому человеку, который за настоящий порядок стоит, за твердый закон, за твердую жизнь, за собственную землю, за собственные ветряки.
— Вот ты куда гнешь! Видно, и на народ ты не очень надеешься, а больше… на немца. Немца, значит, ждешь?
— А на кого же мне надеяться? На коммунистов? Они у меня вот где сидят! — и он провел рукой под задранной вверх бородкой.
Помолчали.
Силивону Сергеевичу опротивел весь этот разговор с человеком, которого он и раньше не уважал. Силивон Сергеевич помнил, как в былые времена Сипак почти задаром скупал землю у солдаток, силком оттягал земельный надел у своей сестры-вдовы. Так и распалась ее семья: мать умерла, дети — родные племянники Сипака — пошли по миру. А Сипаку всего было мало, все загребал под себя, как наседка. Извивался ужом после революции, все добро свое утаил, бросался во все тяжкие, чтобы заграбастать то,