Он рассмеялся: келья! Девятнадцатому веку для одиночества нужна была келья, а иначе, без кельи, какое же одиночество!

На площадке, этажом выше, хлопнули дверью лифта. Секунд десять спустя подъемник натужно загудел. Через полминуты гудение прекратилось и опять хлопнули дверью. За стеной с шумом, который начался гулким выхлопом, что-то понеслось, стремительно, отчаянно, наращивая скорость, вниз. Затем далеко, под землей, тяжело ухнуло.

Мусоропровод, сказал он себе. Мусоропровод с безупречным акустическим изолятором. Таким же безупречным, как стены, пол и потолок. А впрочем… впрочем, все дело, наверное, просто в том, что он слишком прислушивается. Да, наверняка в этом: он слишком прислушивается, как те, что ждут.

В телевизионной он включил свет — синий, как мгла раннего утра. Стало холодно. Сначала просто беспокойство, затем ощущение надвигающейся беды стекали с потолка на стены, со стен на пол — и медленно, неотвратимо подбирались к креслу, в котором он сидел. Ему захотелось кричать, звать на помощь, чтобы в комнате появились люди, чтобы люди эти сбились в непроницаемый ком, как пингвины в бурю.

— Экран! — крикнул он, задыхаясь. — Экран!

Послышалось слабое, с потрескиванием, жужжание, затем на северной стене появилось голубое свечение.

— Тринадцатый канал! — крикнул он, все еще задыхаясь.

Запахло сиренью. Запах шел с поляны, которая была слева от него. Из-за куста сирени вышла девушка в белом. Она беспокойно осматривалась, он хотел окликнуть ее, но она уже увидела его и побежала.

Метрах в десяти от него она перешла на ходьбу, он поднялся, чтобы побыстрее с ней встретиться, но она сделала знак рукой: не надо, я сама пойду к тебе.

Она встала у кресла, он чувствовал ее колени — колени девушки, которая не сомневается, что она очень нужна, что ее ждут с нетерпением.

Руки она положила ему на голову — теплые человеческие руки, которые знают, что они очень нужны. От этой своей уверенности они становились еще теплее и ласковее.

Потом руки осторожно поползли к вискам, нащупали концами пальцев височные пульсы, прислушались к их ударам и через минуту, по-прежнему осторожно, поползли по щекам, пока, наконец, не сомкнулись запястьями на подбородке.

— Милый, — прошептала она. — Ты долго ждал меня? Ты волновался. Глупо. Ты ведь знаешь, что никто-никто на свете! — кроме тебя, не нужен мне. Любимый мой.

Она наклонилась, поцеловала его в губы и вискиволосы ее пахли сиренью, не духами или цветочной водой, а настоящей, как только что с куста, сиренью.

— Сядь здесь, — сказал он, — рядом, я хочу, чтобы тебе было удобно.

Она рассмеялась:

— Нет, милый, ты хочешь, чтобы тебе было удобно. Но я сделаю, как ты требуешь: тебе будет хорошо — и мне будет хорошо. Ведь мы с тобой одно. Любовь — это когда два человека становятся одним, правда, милый?

— Правда, — зашептал он, погружаясь в сладостную, какая бывает перед сном, слабость, — правда. И нет одиночества, потому что вокруг тепло, много тепла, а где тепло, там не бывает одиночества.

— Ты прав, — прошептала она, прижимаясь к нему, — ты всегда прав: один может ошибаться, но двое не могут — ведь кроме нас двоих, на свете больше никого нет.

— Никого, — простонал он.

— Теперь мы никогда не расстанемся с тобой.

— Никогда, — повторил он.

— Ты хотел меня бросить, — сказала она очень спокойно, без злобы, — ты думал, что можешь быть без меня. Глупый, глупый мой мальчик, не будет меня — не будет тебя: ведь мы одно.

— Одно, — пробормотал он, и голова его, тяжелая, бессильная, легла ей на плечо.

— Обними меня, — сказала она громко. — Крепко обними, чтобы я не могла вырваться.

Вытянув обе руки, он свел пальцы у нее на груди. Она чуть приподняла его кисти и объяснила, что он чересчур стеснил ей дыхание, но если очень надо, она готова терпеть — главное, чтобы ему было хорошо.

Он улыбнулся — делай, милая, по-своему, я ведь люблю тебя и верю тебе. Она провела губами по его губам; густой, вязкий запах сирени пропитывал его тело, руки и ноги отяжелели, как ветви куста, обремененные гроздьями только что распустившейся, влажной еще после ночи, сирени.

— Прекрасная, единственная, неповторимая, — бормотал он, — только безумец может расстаться с тобой. Но я уже не безумен, безумие прошло, навсегда прошло.

— Ты не был безумен, — сказала она ласково.

— Нет, — возразил он вяло, — одиночество — это безумие. Меня окружают прекрасные люди, каждый готов протянуть мне дружескую руку, рядом со мной ты, моя неповторимая, а мне казалось, что я одинок. Нет, милая, это безумие: среди друзей нельзя быть одиноким.

— Ты прав, — согласилась она, — теперь я могу сказать тебе: ты прав. Сначала я не решалась тебя поддержать, мне казалось, ты еще не совсем оправился… — она запнулась, подыскивая нужное слово, — от этого.

Он улыбнулся:

— Ты все еще оберегаешь меня. Зачем? Скажи прямо: от одиночества. Теперь я уже не боюсь его — мне все равно, каким он был при жизни, дохлый носорог.

Она встревожилась. Она старалась скрыть эту свою внезапную тревогу, но он заметил ее и сказал:

— Тебе неприятна моя уверенность?

— Твоя самонадеянность, — поправила она тихо.

— Нет, — возразил он, сжимая девушку так, что тело ее становилось куском его тела, — когда рядом ты, невозможно быть самонадеянным: Вселенная не может казаться себе больше того, что она есть.

— Не может, — зашептала она торопливо, — не может, милый: ты прав. Спи.

Он заснул. Дыхание его было глубоким, ритмичным, тело расслаблено, только в руках, которые обнимали девушку, сохранилась прежняя, от бодрствования еще, напряженность.

Она приказала ему расслабить и руки, но он не слушался; напротив, после этого ее приказа он еще сильнее сжал руки, как будто опасался чего-то.

Аромат сирени разбавлялся какими-то новыми запахами. Эти новые запахи не были связаны ни с каким сезоном года — они были из мира, где нет времени, где есть только протяженность. Даже во сне он сознавал, что это вздор — мир без времени, — но ощущение было на редкость отчетливо. И самое удивительное — оно было хорошо знакомо ему, так хорошо, как бывает знакомо лишь то, что уже десятки раз повторялось.

Он напрягся, чтобы сжать ее еще крепче, но, как ни странно, от этого усилия контакт их только потерял. И чем настойчивее были его усилия, тем быстрее слабел контакт. Она опять, как в первые минуты свидания, нащупала пальцами его височные пульсы, прислушалась к ним, но в движениях ее не было прежней уверенности. Она пыталась скрыть свое смятение, и он вел себя так, будто в самом деле не замечает этих попыток, хотя с каждым мгновением все труднее становилось заглушать пришедшие извне слова: «Не надо лгать! Не надо!»

Сначала он не понимал, что они означают, эти слова, неизвестно кому адресованные. Затем, после острого, но почему-то без боли, укола в сердце, он вдруг осознал, что эти слова — ему, одному ему. И тогда она стала быстро терять упругость и плотность, без которых невозможно живое человеческое тело, а он произнес вслух, очень спокойно, как бывает перед последним взрывом отчаяния:

— Фантом уходит. Пусть уходит.

— Милый, — шептала она, цепляясь за него потерявшими силу и тяжесть руками, — милый, опомнись!

Он хотел крикнуть: «Нет, уходи!», но вдруг из-за куста сирени, который был теперь как лиловое пятно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату