волосы, а равви, величественный и мертвенно-бледный, молча сидел у себя в кабинете. Но когда Мотька, дрожащий и столь же бледный, как равви, выхватив свой знаменитый маузер, стрельнул им в потолок, крики стихли, и по кивку равви одна из женщин спустилась в подвал и показала тайник. Снова поднялся невыносимый вой. Ценности выволокли наверх и поспешно унесли.
Решили, что две трети добычи Мотька отвезет в город, треть же отторгует себе, как бы на нужды законной власти. И Шимон тут же в дополнение к описи набросал реестрик, где указал, сколько денег и на какие цели израсходовано будет. Большую часть оставшейся суммы Шимон, скрепя сердце, вручил Мотьке. Сущие крохи достались ему! Но и это для начала неплохо.
Мотька, все более восхищаясь своим помощником, доставил ценности, а также опись с реестриком в город, и там деятельность советской власти в Запашне оценили по-достоинству: мало кто показывал пример такой организованной и четкой работы.
Но более всего понравились опись с реестриком: самые дальновидные головы увидели в них хоть какую-то возможность обуздать управленческий хаос в губернии. Шимона попросили поднатужиться и ради скорейшей победы мировой революции сотворить бумажно-отчетный механизм делопроизводства. Шимон несколько удивился, однако же незамедлительно все исполнил.
Неужели такие детские игрушки могут всерьез занимать их? — думал Шимон. Но, если присмотреться, в руках, привыкших стрелять и бить, они превращаются в тот же выстрел, тот же удар, но более изощренный, способный преодолевать огромные расстояния и с дьявольским рвением хлестать растерянную жертву! Да разве и сам он не чувствует, что окрики из города становятся все нестерпимее, все резче. Требуют (смешно сказать!) излишков хлеба, мяса, фуража… И все требуют, требуют, требуют! И Мотька, хоть и знатно кричит у них по кабинетам и рвет на груди рубашку, но и он охрип, и уже шепчутся за его спиной, не завелась ли в Запашне гидра контрреволюции?
Нет, лучше держаться от них подальше. Сматываться пора, пока его не обвинили во всех смертных грехах, пока он еще ходит — в хороших. И он представлял себе город, огромный город, где было столько возможностей делать хорошие деньги и спокойно, затерявшись в бесчисленных толпах, жить… Но, чтобы развернуться, нужен начальный капитал, а его-то пока и нет…
Накатывали на местечко осенние дожди, ветер топорщил дранку на крышах. Бурлила вода, и казалось, это маленькие суденышки, застигнутые непогодой в открытом море, упрямо держат свой курс… К какой цели? Куда?
В конце октября умер реб Нахман.
Последние дни они не отходили от него: он метался, мычал, на лбу надувались темные вены. Неведомая, огромная, властная сила волокла его, ломала, крутила. А он — не хотел умирать! Он цеплялся за их руки до боли, до синяков, но его все стремительней уносило куда-то, и он выбивался из сил!
Он лежал уже неподвижно, на заострившемся лице проступала синева, и только шевелящиеся пальцы все хватали край простыни, еще сопротивлялись, еще жили… Затихли и они.
В открытую настежь дверь входили и выходили люди, причитали, шептались по углам. Постаревший, осунувшийся равви Шахно пел, закрыв глаза, мерно покачиваясь, и в первый раз за долгие годы печально и тихо реб Нахман слушал его…
А над домом, над местечком, над всем огромным миром горели высокие холодные звезды поздней осени девятнадцатого года.
В начале ноября Шимон объявил женщинам, что уезжает… Встревоженные лица обернулись к нему, а он, откинувшись на спинку стула и глядя куда-то поверх их голов, загадочно и отрешенно молчал.
— Надолго? — спросила старуха.
— Как знать… Как знать!
— Вот жалость-то! А я так рассчитывала, что вы поможете мне в лавке. При ваших связях…
— Разумеется! — воскликнул Шимон и нетерпеливо махнул рукой. — Но разве можно здесь — вести настоящее дело? Нет уж, я подамся в Питер или в Москву… Почему бы не заняться лесом? Люди будут строиться…
— А кто вам позволит? — сказала Руфь, блестящими глазами исподлобья следя за Шимоном. — Частник сейчас не в моде.
— О, не беспокойтесь! Торговля есть торговля… кто бы ею ни занимался. А пока, что ж… заручусь письмом и, дай Бог, выбью какую-нибудь должностишку. Вы же видите, я кое-что могу и зря слов на ветер не бросаю…
Старуха слушала его, слегка приоткрыв от напряженья рот:
— Конечно! — воскликнула она. — Такой умный, энергичный молодой человек! Путь перед вами открытый… А что делать нам? В эти ужасные времена и без всякой защиты… Если бы был жив отец!
— Бросьте, мама! Он и себя-то защитить не мог.
— Без мужчины в доме тяжело. Особенно сейчас… — голос вдруг охрип, Шимон кашлянул в кулак. — Но, если мы решим к обоюдному удовольствию один вопросик…
Побледнев, Руфь склонилась над столом.
— Да… Более всего я ценю достаток и семейный уют. Но одного не бывает без другого. Я не из породы пустобрехов, которые женятся и плодят в нищете таких же нищих, как и они сами. Каждое дело нуждается в серьезном размышлении и надлежащей материальной основе…
Старуха взглянула на дочь и дипломатическая улыбка слегка растянула уголки ее губ.
— Но и откладывать то, что уже созрело, не следует, — продолжал Шимон, одаряя старуху той же улыбкой. — Я… э… искренне (сердце прыгнуло к горлу) искренне… расположен к вашей дочери и хочу… чтобы она стала моей женой! С вашей… и своей помощью я создам ей все условия для спокойной, обеспеченной жизни… Не здесь, конечно, а в Москве… или в Питере… Это более подходит ей.
Голос угас.
— Что ж, — проговорила старуха, — я не против… Счастье дочери для меня дороже… всего!
Умолкла, и оба с одинаковым выраженьем напряженного ожиданья посмотрели на Руфь.
Сгорбившись, она катала по столу хлебный шарик… отдернула руки. Не подымая глаз, едва заметно кивнула. Шимон встал, на негнущихся ногах подошел к ней, осторожно поцеловал в холодные вялые губы.