соседнюю комнату. В ту, где когда-то спали на полу Ламиа и Гериос. А он — немного повыше, в своем алькове. Это убежище было не более чем сводчатой нишей, но зимой там скапливалось все тепло дома, а летом — вся его свежесть. Здесь проходили ночи его детства, здесь он затеял свою голодовку, и здесь же он ждал, чем закончится посредничество патриарха…
С тех пор он часто думал о той лестнице в пять ступеней, по которой тогда взобрался Гериос, — она и поныне стояла, прислоненная к стене. Он поставил ногу на ступеньку, с предосторожностями, уверенный, что теперь она не выдержит его веса. Но она не переломилась.
Наверху он обнаружил свой матрац, такой тонкий, завернутый в кусок старого драного сукна. Он его развернул, медленно разгладил, потом улегся, вытянулся, упершись макушкой в стену. Примирившись со своим детством и молясь, чтобы мир позабыл о нем.
Час пролетел в черном безмолвии. Потом дверь открылась, закрылась снова. Отворилась другая. Таниос навострил уши, но был абсолютно спокоен. Последовать за ним в потемках и обнаружить его в этом укрытии мог лишь один человек. Ламиа. И она же была единственным человеком, с которым ему хотелось поговорить.
Она подошла на цыпочках, взобралась до середины лестницы. Погладила его по голове. Спустилась обратно, чтобы разыскать в старом сундуке одеяло, и, вернувшись, укрыла ему ноги и живот, словно он еще был ребенком. Потом уселась на низкий табурет, прислонившись спиной к стене. Теперь они не видели друг друга, но могли говорить, не повышая голоса. Как когда-то.
Он собирался задать ей кучу вопросов о том, что она пережила, о том, каким образом до нее доходили лучшие и худшие вести… Но она хотела сперва сообщить ему, какие слухи поползли по селению.
— Люди судачат не умолкая, Таниос. У меня по сто цикад в каждом ухе.
Молодой человек затем-то и удрал сюда, чтобы ничего этого не слышать. Но все-таки остаться глухим к материнским тревогам он не мог.
— И о чем же стрекочут эти цикады?
— Они говорят, что, если бы ты пострадал от вымогательств Рукоза так, как они, ты был бы не столь снисходителен к нему.
— Так скажи им, что они не знают, что значит страдать. Выходит, я, Таниос, не страдал от предательства Рукоза, от его двуличия, его лживых обещаний и разнузданных амбиций? Или, может быть, мой отец не по вине Рукоза стал убийцей, а моя мать не из-за этого осталась вдовой?
— Погоди, успокойся, я неправильно передала их слова. Они только хотели сказать, что, если бы ты был в селении, когда Рукоз свирепствовал здесь со своей бандой, ты не испытывал бы к этому человеку ничего, кроме презрения.
— А если бы я испытывал одно лишь презрение, я бы лучше исполнил свою роль судьи?
— Они еще говорят, что если ты сохранил ему жизнь, то лишь ради его дочери.
— Асмы? Она прибежала и бросилась к моим ногам, а я едва заметил ее. Поверь, мама, если бы в ту минуту, когда я произносил приговор, я вспомнил, как сильно я когда-то любил эту девушку, я бы задушил Рукоза собственными руками!
Ламиа вдруг резко переменила тон. Как будто ее миссия посредницы была исполнена и теперь она могла говорить от собственного имени:
— Ты сказал то, что мне хотелось услышать. Я не желаю, чтобы ты запятнал свои руки кровью. Довольно с нас преступления твоего несчастного отца. А если ты и спас жизнь Рукоза ради Асмы, никто не вправе поносить тебя за это.
Таниос привстал, опершись на локти:
— Говорю же тебе, это не из-за нее…
Но его мать продолжала говорить, не дожидаясь, пока он закончит фразу:
— Асма заходила повидаться со мной.
Он не произнес больше ни слова. А Ламиа продолжала, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно ровнее и безразличней:
— Она выходила из замка всего два раза и только затем, чтобы прийти ко мне. Рассказывала, что ее отец снова пытался выдать ее замуж, но она никогда больше не поддавалась… Еще она говорила о вас, о ней и о тебе. И плакала. Она хотела, чтобы я снова, как раньше, поселилась в замке. Но я предпочла остаться у сестры.
Ламиа ждала, что сын станет ее расспрашивать, желая узнать побольше, но из ниши доносилось лишь сопение опечаленного ребенка. Боясь, как бы он вконец не расстроился, она заключила:
— Когда ты сидел в большой зале на месте шейха, я смотрела на тебя издали и думала: только бы он не вынес смертный приговор! Рукоз всего-навсего разжиревший плут, но у его дочки чистая душа.
Она умолкла. Подождала. Таниос все еще был не в состоянии говорить. Тогда она прибавила, как бы про себя:
— Вот только люди волнуются.
Он выдавил из себя, все еще жестко:
— О чем им волноваться?
— Они толкуют, что Рукоз наверняка подкупит этих парней, что его стерегут, чтобы они дали ему убежать. Кто тогда утихомирит жителей Сахлейна?
— Мама, у меня голова тяжелая, как мельничный жернов. Оставь меня сейчас. Поговорим завтра.
— Спи, я больше ни слова не скажу.
— Нет, ты ступай ночевать к
Она встала; в тишине он явственно различал каждый ее шаг, скрип дверных петель. Ему казалось, что разговор с матерью успокоит его, а она только добавила ему новых треволнений.
Прежде всего насчет Асмы. За два года изгнания он если и думал о ней, то лишь затем, чтобы корить и изобличать ее. Дошло до того, что он уже видел в ней не более чем копию ее папаши, только в женском обличье. Под ангельской личиной — та же вероломная душа. В тот день она завопила в своей комнате, приспешники Рукоза сбежались, схватили его, измолотили кулаками и вышвырнули вон. Этот образ, отпечатавшись в памяти, заставил его проклясть Асму, и он изгнал ее из своих помыслов. И когда она бросилась к его ногам, умоляя пощадить отца, он на нее и не взглянул. А она, стало быть, в его отсутствие приходила к Ламии, утешала ее, и они говорили о нем…
Не был ли он несправедлив к этой девушке? Он вернулся к своим давно забытым воспоминаниям: тот день, когда в гостиной с незаконченной отделкой он впервые обнял ее, те мгновения бурного восторга от мимолетного касания их робких пальцев… Он уже не понимал, когда ошибался: в своей любви или в своей ненависти.
Душевная тревога убаюкала его. И тревога же разбудила. Несколько секунд прошло или целые часы? Он привстал, опираясь на локоть, повернулся, свесил ноги в пустоту, готовый спрыгнуть. Да так и застыл, изогнув спину, словно в засаде. Показалось, или он вправду слышал какой-то шум? Возможно, ему припомнились тревоги поселян. Так или иначе, после нескольких мгновений замешательства он спрыгнул и помчался к выходу, пересек замковый двор, выбежал на тропу, забирающую влево, к старинным конюшням. Было, судя по всему, часов пять утра. На земле, как при полнолунии, виднелись только черные тени да белые камни.
При этом неверном свете начался последний день в истории того, кого звали Таниос-кишк, — по крайней мере если его жизнь и продолжалась за пределами этого дня, больше о ней ничего не известно. Тем не менее я вынужден, прервав его бег, возвратиться назад, дабы поведать о событиях минувшей ночи. Я постарался восстановить их как можно точнее. И все же существует еще одна версия.
Хотя ни один из письменных источников ее не подтверждает и, что, по-моему, еще серьезнее, версия эта лишена такого достоинства, как правдоподобие.
Если я все-таки упоминаю о ней, то лишь потому, что старый Джебраил прогневался бы на меня, если бы я ее опустил; забыть не могу, до какой степени его возмутили мои сомнения. «Так ты говоришь, это всего лишь легенда? Тебе нужны только факты? Но факты тленны, можешь мне поверить, бессмертна лишь