больше не иметь детей. Этих сыновей, которых можно с рождения считать «изгоями», сразу же забирают у матерей и помещают в особые детские дома для сирот. Но такие ужасные ошибки случаются нечасто. Знаете ли вы, что во всем нашем городе всего лишь семьдесят — восемьдесят посыльных? На самом деле их точное количество, и какие-либо подробности об их жизни не особо известны. Они живут очень закрыто.
— Понимаю, господин Волковед, — пролепетал я. Хотя понять такой странный рассказ было трудновато. — Есть ли у вас сведения о том, сколько посыльных было убито до настоящего времени? — когда я пытался выговорить столь длинную фразу, мой язык здорово заплетался. Но, признаться, это, видимо, был один из тех случаев, нередко приключавшихся со мной в последнее время, когда голова и тело жили разной жизнью.
— Известно, что до настоящего времени было совершено шесть или даже семь убийств, — ответил он. — Точнее сказать не могу. Посыльные ведь довольно деликатная тема. Опасаюсь, как бы ваше стремление выяснить подробности не навлекло на вас бед. Пожалуйста, пожалуйста, будьте очень осторожны, а если понадобится помощь, в любой момент можете позвать меня.
«Ах-ты-добрая-машина!» — с трудом пробормотал я про себя. Надо сказать, я все время ломаю голову над тем, что такое милосердие и доброта. Эти темы гнетут меня, но не могу же я просто так взять и выкинуть их из головы. Только глупец мог бы не догадаться, что в душе этот обстоятельный и педантичный человек добряк и душка. Обычно поэтические натуры страдают от милосердия и, даже если нуждаются в нем, не могут об этом сообщить.
— Поверьте, я ужасно запутался, — сказал я. — Но на ловца и зверь! Сейчас у меня единственное желание — как можно скорее разделаться с этим. Одного в толк не возьму: как бы мне разобраться во всем?
Теперь я, должно быть, и сам уже думал то же, что говорил мой заплетавшийся язык. Господин Добрый-добрый-Волковед расчувствовался.
— Послушайте, — сказал он, — я вас знаю. Я знаю вас лучше многих, кто уверен, что хорошо знает вас. И знайте: я всем сердцем убежден — если уж кто и разберется в этом деле, так это вы. Но, пожалуйста, решайте сами: действительно ли вы хотите разобраться или вам важнее противостоять и сопротивляться миру, диктующему вам свои условия.
— У священников и ученых поразительно много общего, — ответил я. — И те и другие говорят длинно и запутанно, и в них нет ни капельки поэзии. Трудно сказать, отчего их мысли — как лабиринт. Потому ли, что в них умерла поэзия, или потому, что ее и вовсе никогда не было? У вас доброе сердце, сударь. И я не могу сказать, что заметил за вами привычку притворяться. Но вот было бы в вашем сердце хоть немножечко поэзии! Ах, если бы, если бы!
Он улыбнулся. Это была очень добрая улыбка. Она показывала: у него есть право и прощать меня тоже.
— Думаю, мне уже пора идти, — сказал он. — У меня слишком много дел.
— Ах, — сказал я, — я весьма огорчен, что вы вынуждены зарабатывать игрой на бирже. Это чтобы такой, как вы, преданный науке человек каждый божий день тратил время на подобное занятие!
— Н-да, волков нынче мало, — задумчиво сказал он. — Но они стали гордыми и непримиримыми. Даже если это стоит им жизни. А хитрые какие! Как лисы! Вы знаете, что в нашем городе живут десятки тысяч лис, которых мы совершенно не замечаем? Они выходят только по ночам. Издалека кажется, что это — просто собаки. Не успеешь оглянуться, как на месте собак прямо у нас под носом появляются стаи лис.
— У меня последний вопрос, господин Волковед, — сказал я. — На горле посыльного был след волчьей лапы?
— Нет. Вы будете удивлены, но этот след был подделкой волчьей лапы. Правда, искусной подделкой, — ответил он. — Как это было сделано, я не смог установить. Но уверен, что след был оставлен человеческой рукой.
Он встал на ноги и внезапно задрожавшим голосом добавил:
— Волки ведь самолюбивы. Их в нашем мире скоро почти не останется.
Но, тут же взяв себя в руки, вежливо попрощался со мной.
Когда он шел к лестнице, я увидел, что у него совершенно прямой затылок. Как у робота.
Вот, подумал я, человек, который не будет любить никого, кроме самого себя. Этот никогда не влюбится.
Когда господин Волковед ушел, я сразу же написал на белой пергаментной бумаге, лежавшей у меня под рукой, на столе:
Поддельная волчья лапа — удар, нанесенный человеческой рукой. Но: как, кто и зачем?
Как были убиты остальные пять или шесть посыльных?
Кто такие посыльные? Где они живут, как воспитываются, как и когда умирают (естественным путем)?
Существует ли женщина, которая носит красные кружевные перчатки? Это она меня ударила по голове?
А в конце приписал:
Матери посыльных
И подчеркнул.
Потом сложил руки на столе и заснул. Сил идти домой не было. Ни сил, ни смелости.
Солнце, светившее в окна, затекшее тело, изжога — я проснулся от стука в дверь, и все сразу навалилось на меня. Протерев глаза, я выпрямился и хорошенько потянулся; руки двигались с трудом. Вместо головы, похоже, был мешок с камнями; во рту пересохло, чувствовал я себя противно. Я закрыл ставни. Ныло все тело. Думаю, уж дедушка-то точно знал, что ночи здесь, на этом столе, проводить не стоит. Вдруг в дверь опять постучали. Посетитель был настойчив и решителен. Но при этом достучаться до меня явно не стремился. То и дело останавливаясь, он демонстрировал нежелание достучаться, а стуча снова, — свою решимость все же достучаться.
Вялым севшим голосом я крикнул:
— Войдите. Дверь открыта, всегда открыта.
И, налив себе виски, залпом опрокинул стакан. Мне казалось, что если день начался так, как у меня сегодня, то это — самое правильное. Незваный гость вошел и сел в кресло слева от меня. Я посмотрел перед собой и пробормотал под нос:
— Н-да. Дверь открыта, всегда, всегда открыта.
Посетитель спросил:
— Простите, вы что-то сказали?
Я поднял голову и взглянул на него. Смотрел очень долго.
У нее были пышные светлые волосы, растрепанные, но кое-как собранные в прическу. Слегка смугловатая кожа, ярко-голубые глаза, прямой тонкий нос и родинка над губой. Волосы выбились из прически и упали на глаза. Она улыбалась. Тонкие губы, ровные белоснежные зубы.
— Простите, — повторила она. Между тем простить такую красоту было нельзя. Она закурила и начала теребить повязку на руке. Она то поднимала бинт, поглядывая на свою рану, то снова заматывала его. Ее сигарета погасла на середине, и она, пристально глядя мне в глаза, сказала:
— Меня зовут Эсме. Я — мать посыльного.
Мне не осталось ничего, кроме как опять наполнить стакан. Читатель, скажи, ну оставался ли у меня какой-нибудь еще выход, а?
— Меня послал к вам мсье Жакоб, — продолжала она. — Он предположил, что вы не пошли домой, а спали у себя в конторе. Он велел, чтобы я обязательно сходила к вам, ну, я и пришла. Я, конечно, вас разбудила. Но снаружи был виден свет, к тому же уже двенадцать, да и мне кажется, что вы бы все равно не смогли дольше лежать на этом столе.