слабый отзвук локомотивного гудка положил отсчет времени, отпущенного мне на размышления. Я знал, что, если обойти котельную, можно разглядеть белеющий вдали храм…
На следующий день после обеда я приехал на работу за отпускными. По дороге я купил бутылку «Пшеничной» и две банки компота ассорти, чтобы выставить в качестве «отходной». В кармане у меня лежало заявление об уходе. Начальнику нашего отдела уже позвонили с соответствующими указаниями из отдела кадров, а тот, в свою очередь, переговорил с Фюрером… Меня забирал другой департамент, и моё родное учреждение было вынуждено отпустить меня задолго до истечения общеустановленной трехлетней отработки по распределению. Этот мой маневр, неожиданный для всех в лаборатории, стал маленькой сенсацией. Несмотря на то что никто не знал ничего определенного о моих делах, все почему-то немедленно уверились, что я ухожу с большим повышением.
— Ну поздравляю, — многозначительно сказал Фюрер, пожимая мне руку. — Ловко ты все это обделал. Я всегда был о тебе высокого мнения. Знал: ты парень не из простых и долго у нас не задержишься. Но нас, грешных, тоже не забывай. Как-никак в этих стенах ты начал свой трудовой путь. Это твоя «Малая земля», можно сказать. Кто знает. Не поминай лихом!
Прощальный «коктейль» был устроен в машинном зале, среди мощных механизмов, которые, как я сознавал, больше уже не увижу, но которые перед лицом бывших сослуживцев обещал никогда не забывать. Гидравлические пульсаторы и маятниковые копры. По этому случаю снова (помимо моей «Пшеничной») был извлекаем из сейфа никелированный бидон с ректификатом.
Трогательная атмосфера проводов напомнила мне детство: однажды родители досрочно приехали забрать меня из пионерского лагеря. И с какой обнажившейся тоской и грустью ребята, мои друзья, остающиеся в лагере, провожали меня, счастливчика, которого родители должны были везти к бабушке в деревню, где были велосипед, лес, дороги, трава, реки, пруды, поля, облака, звезды… Словом, свобода!.. Такими же глазами глядели на меня теперь и Сэшеа, и Сидор, и Оленька, остающиеся среда пульсаторов и копров; Оленька — та вообще была чуть не в шоке. Сэшеа же, кажется, опять чувствовал себя обиженным, что его как друга я ни словом не предупредил о готовящихся в моей судьбе переменах. Теперь он замкнулся в гордом молчании, в то время как остальные одолевали меня расспросами относительно моих планов на будущее, я же отвечал туманно и неопределенно.
Постепенно меня и мои планы оставили в покое, беседа в машинном зале перешла на предметы более земные и обыденные: продовольственную программу, ядерную войну, текущие дела лаборатории… Я уже выпил достаточно, чтобы воспринимать голоса сотрудников недифференцированно — одним общим, плавно льющимся гудением, и уже начал мысленно взбираться на тот зеленый холм с каменными столбами на вершине, испещренными языческими письменами…
(…То и дело я бессознательно почесывал ногтями кожу на запястьях из-за неприятного, появившегося с утра зуда. На запястьях образовалось что-то вроде темно-розовой сыпи…)
Вдруг я уловил, что разговор соскочил каким-то образом на Кома. Я прислушался внимательнее.
Речь шла о том, что после армии Ком восстановился в институте, но, не проучившись и семестра, снова ушел. Сам Ком, когда Начал у нас работать, объяснил эту странность своими недостаточными способностями и трудностями очной учебы. Однако наш комсорг, который недавно поступил в аспирантуру института как раз при кафедре того же факультета, так вот он, между прочим, поинтересовавшись там о Коме, узнал об обстоятельствах самых скандальозных… Оказалось, что в институте с Комом натерпелись больших хлопот. С первого же дня Ком начал влезать во все со своими «правильными» взглядами, начав с того, что объявил преподавателя по научному коммунизму ограниченным демагогом, а всю его науку — оппортунистической дребеденью, гнусно паразитирующей на святых ленинских идеях, — ни больше ни меньше… Энергичнейшим образом и с жаром экзальтированной наивности он схватился за общественную работу — тем более что пришел из армии членом партии — и на этом основании принялся подвергать самой необузданной критике все и вся как на факультете в частности, так и в институте в целом. Раз такой активный появился товарищ, ему с радостью надавали уйму общественных поручений: пожалуйста, прояви себя, утверждай свои идеалы… Но не тут-то было. Вместо того чтобы работать, Ком перессорился со всем активом, объявив всех врагами и перерожденцами, а всю работу — бестолковой суетней и пустой формалистикой. Пустился в склоки с руководством кафедры, обвинив его в заорганизованности, политической трескотне и преступном очковтирательстве… Тогда его самого пришлось вывести на чистую воду: строго спросили как с коммуниста и установили, что в кратчайший срок своего пребывания в институте (не прошло и семестра!) он совершенно развалил работу каких-то там направлений, увлекся безответственной фразой и демагогией… Однако Ком не унялся и даже попытался затеять публичную ругань с секретарем парторганизации (тоже с применением соответствующих эпитетов) на каком-то торжественном собрании. После чего сразу всем все стало ясно… На него просто перестали реагировать, смотрели как на убогого. «Да-да, — говорили, — мы, конечно, вашу критику учтем». А за его спиной крутили пальцем около виска… Некоторое время он еще продолжал говорить лозунгами и требовать порядка, но потом вдруг осекся… Видимо, досконально прочувствовал отношение к себе и почти неделю ходил как побитая собака. Едва все более или менее успокоились, как он выкинул последний номер — донельзя глупый, истеричный и совершенно недопустимый: без приглашения ворвался на очередное партбюро и без всяких объяснений хлопнул на стол партийный билет. Ясно, что этой его выходки никто не понял. Такие вещи не прощались, и его мгновенно исключили из партии. Одновременно он бросил институт…
— Во дает! — удивились сотрудники, а Фюрер усмехнулся:
— Да, лихой парень… И куда только наш отдел кадров смотрел!.. Ну ничего, будем иметь в виду… А вы, — тут Фюрер подмигнул комсоргу и профоргу, — теперь держитесь! Вот он за вас, бездельников, возьмется!
— Кто это бездельники? Как это бездельники? — обиделись профорг с комсоргом, повскакав с мест.
— А кто же у нас, по-вашему, самые бездельники, а?..
Заспорили «кто бездельники» и в конце концов сошлись на том, что одно из двух: либо все бездельники, либо никто не бездельник. Мне уже было ни к чему вникать в эту путаную логику, и я стал подбивать всех коллективно спеть напоследок «Птицу счастья».
— Нет, — покачал головой Фюрер. — Ты-то теперь, конечно, человек свободный — можешь и петь. А у нас еще рабочий день не кончился…
— Птица счастья… — начал я, но продолжать не стал, так как задумался, зачем ей, этой птице, собственно, выбирать меня?
Сразу после работы я вернулся домой. Дома было как-то неуютно, по-холостяцки запущено. Я хорошенько запер дверь, отключил телефон и, не раздеваясь, лег на постель. Мне до судорог хотелось, чтобы в этот момент кто-то был рядом со мной: Лора, Жанка или даже Оленька, но я знал, что сейчас и пальцем для этого не пошевелю… Я не мог заснуть. Я лежал в полумраке комнаты и тихо скреб ногтями зудевшую кожу на запястьях. «Нервы», — подумал я. Потом я все-таки заснул. «…Прилетела, крыльями звеня…» Я чесался во сне. Потом позвонили в дверь, но я не пошел открывать, а лежал тихо, как мышонок, так, словно бы меня и дома не было, словно бы меня ничего в мире не интересовало. Но звонили недолго: раз-другой — только и всего… Потом снова наступила тишина, и прошло не знаю сколько времени. Я пытался думать, вспоминать о чем-нибудь, но ничего не вспоминалось — я даже удивился: словно у меня не было никакого прошлого. Если я лежал с закрытыми глазами, то видел одни только лоснящиеся параграфы. Если открывал глаза, то видел на темном потолке стеклянный плафон, подобный яйцу мифической птицы Рух. Не включая света, я поднес к глазам будильник и, поворачивая циферблат под слабыми отблесками уличных фонарей, определил время. Была половина одиннадцатого. Я подключил телефон и позвонил в Сокольники. Трубку сняла маман.
— Почему бы Лоре не ночевать наконец дома? — спросил я, как бы советуясь.
— Конечно, — сказала маман. — Но у нее, я думаю, тоже есть гордость. Приезжай, поговори с ней и заберешь ее. Надо понимать психологию женщины.
— Да, надо… — согласился я, кладя трубку.
Я сидел на постели и держал телефон между коленями. Телефон зазвонил, и я поднял трубку.