мешка радиоприемничек, и всего через несколько минут на пляже уже царила атмосфера сельского праздника. Какая-то пожилая женщина с остроконечным лицом и полненькими плечами, обожженными солнцем, принялась танцевать на песке.
Мне стало не по себе, я поднялся с места и направился к бараку, хотел расплатиться и уйти. Но тут мой взгляд упал на паренька с совершенно невменяемым лицом; руки его, донельзя худые, были сведены вечным спазмом, пальцы растопырены веером. Как мог, он двигал головой в ритме музыки, а сам не сводил глаз со своей знакомой, явившейся сюда в коляске, и та улыбалась ему, обнажая редкие и остренькие зубы, очень похожие на рыбьи. У девушки на лице была печать тупости, замедленных реакций, уши ее украшали грошовые пластмассовые сережки. Но от взгляда, которым она отвечала полупаралитику, у меня пресеклось дыхание. Она не обращала внимания на его дергающиеся движения, она смотрела ему в глаза. Она его любила, вот в чем дело, она просто-напросто его любила. Мне нужно было поторапливаться: солнце уже закатилось, Эльза ждала меня к ужину; я выпил не менее полстакана одного из тех убийственных аперитивов, которые готовил Газ, и рассчитывал, что хмель уйдет, пока я шагаю обратно. Но, опершись локтем на стойку бара, протягивая хозяину деньги, я думал о том, что охотно бы уступил свое место в рядах здоровых людей, лишь бы кто-нибудь посмотрел на меня так, как эта обиженная Богом девушка смотрела на своего инвалида, – ну хотя бы однажды за всю мою жизнь. И в эту минуту, дочка, Италия на краткий миг вошла в мое чрево и прошила его насквозь, словно некое подводное чудище.
Снова был вечер, и снова я был в городе один. Я вывалил себе на письменный стол коробку с семейными фотографиями. Мне попался снимок, где я подросток – в коротких штанах и с сумрачным лицом. Я был тогда, оказывается, толстяком. Несколькими годами позже я уже здорово похудел – об этом свидетельствовало фото, сделанное для университетской зачетной книжки. Сейчас любопытство мое сменялось странной растерянностью. Я видел, что с годами все настойчивее старался куда-то устраниться и от чего-то уклониться. В этой коробке на листках глянцевой бумаги была зарегистрирована вся моя жизнь, я мог всю ее перешерстить, вплоть до самых недавних групповых снимков – а на них я фигурировал совсем уже неопределенно, никогда не стоял в центре кадра, щурился, вечно бывал застигнут фотографом врасплох. В этом моем постепенном самоустранении, возможно, таился секретный смысл: я совершенно сознательно избегал воспоминаний. Я даже подумал: умри я скоропостижно, Эльзе было бы нелегко найти мою сравнительно недавнюю фотографию, пригодную для помещения на могильный камень. Эта мысль меня вовсе не огорчила, наоборот, она меня утешила. У моей жизни не было свидетелей. Возможно, из-за возмущения патетическим эгоцентризмом отца я стремился уйти куда-то в тень, будучи при этом более нарциссом, чем он. Возможно, и в жизни, в самых моих интимных человеческих связях, я давно уже был притворщиком. Я, так сказать, заранее навел фотоаппарат на свою жизнь, потом вышел из кадра – и нажал на спуск. Сейчас в комнате горела только лампа под абажуром, я снял очки и вперил взгляд в темноту. Затем открыл балконную дверь и вышел на террасу. Помочился на растения, поглядел на теплый парок, который поднимался от земли, упрятанной в цветочные вазы. Услышав телефонную трель, я вернулся в комнату.
– Эльза, это ты? Никто не отвечал.
– Эльза…
И тут из глубины неясно донеслось до меня дыхание, и это дыхание я узнал.
Едва добравшись до нее, я прижал ее к себе, запер в кольцо объятий. Она тихо дышала, приникнув ко мне. Так мы стояли неизвестно сколько времени, не двигаясь.
– Я так испугалась…
– Чего?
– Что ты больше не придешь.
Она дрожала, прижавшись лбом к моей шее. Я ушел носом в ее обесцвеченные волосы, торопился напитаться их запахом. Кроме этого запаха, мне ничего не было нужно. И мне накоец-то стало хорошо. Губы ее очутились у моей груди, я взял ее за локти, потянул вверх.
– Смотри на меня, прошу тебя, смотри…
Она стала расстегивать свою кофточку из люрекса, пуговицы проворно высвобождались из петелек, мелькали в ее пальцах, словно четки. Обнажились ее маленькие груди. Я остановил ее руку:
– Нет… не так…
Я взял ее на руки, отнес на кровать в маленькую спальню. Медленно раздел, двигал руками безо всякой спешки, бережно, словно готовя больного к обстоятельному осмотру. Она мне не мешала, разрешала все это с собой проделывать. Раздев ее донага, я отступил и стал смотреть. Италия улыбалась, была смущена, закрывала руками лобок.
– Я слишком некрасивая, ну прошу тебя…
Но я взял ее за руки и отвел эти руки наверх, за ее голову, за ее волосы, рассыпавшиеся по бахромчатому покрывалу.
– Пожалуйста, не двигайся.
Я медленно оглядел все ее тело, не пропустив ни пяди. Потом тоже разделся донага, перед нею я так никогда еще не делал. Я и сам не был красивым: руки тонковаты, обозначился живот, да еще и как-то косо торчала посреди пучка волос эта нелепая штуковина, – мне тоже было чего стыдиться. Но мне хотелось, чтобы в близости мы были именно такими, голыми и не слишком привлекательными. Могли бы видеть друг друга, никуда не торопились, не захлебывались страстью, отдались бы во власть времени. Когда я оказался на ней, то долго пребывал внутри не шелохнувшись, глядя в ее светлые, отрешенные глаза. Мы так и лежали, замерев, в самом центре этого отменно сфокусированного кадра. Слеза поползла по ее виску, я снял ее губами. Я больше не боялся ее, я лежал на ней как ее мужчина, как ее сын.
– Ты теперь моя, ты только моя….
Позже, присев на корточки в изножье кровати, она стала маленькими ножницами подрезать мне ногти на ногах.
– Сколько тебе лет?
– А на сколько, по-твоему, я выгляжу?
Прильнув друг к другу, мы задремали. Перед этим я гладил ее голову, но сон остановил мою руку. А когда я проснулся, Италии рядом со мною не было. На столе лежала записка: «Постараюсь побыстрее. Кофеварка тебя ждет». Внизу был поцелуй – след ее напомаженных губ, на этом поцелуе я запечатлел свой.
Потом пошел в кухню и зажег газ под кофеваркой. Открыл стенной шкафчик и любовался тем, с какой аккуратностью все было расставлено – стопки тарелок, рюмки и стаканы, пакеты с сахаром и с мукой, прихваченные бельевыми прищепками. На задней стороне дверцы шкафика притаился календарь, на некоторых числах последних двух месяцев были поставлены маленькие крестики. Я начал было соображать, пересчитывать дни и недели в обратном порядке, – нет, в этом не было нужды, я знал – это были даты наших встреч. На холодильнике меня ждало еще одно открытие – там, в стеклянной банке, я увидел несколько ассигнаций, некоторые были помяты, другие просто сложены пополам. Я пересчитал эти деньги, они там лежали все, до последней лиры.
Я подошел к окну. Солнце поджаривало виадук, заставляло потрескивать заросли бурьяна. Три курицы- недомерки с торчащими вверх хвостами гуськом обходили огород – там комочки земли были темными: огород совсем недавно поливали. Италия не тронула моих денег, она их приняла и схоронила в этой банке.
Я умылся в душе, потом, натянув банный халат Италии, рукава которого едва доходили мне до локтя, подобрал с пола телефон и уселся на постель. Я сообщил твоей матери, что в этот уикенд приехать к ней не смогу.
– А что случилось?
– У меня внеочередная работа в клинике.
Обезьяна с плаката смотрела на меня, а я смотрел на нее. Я услышал, как в замке повернулся ключ.
– Ты еще не ушел?
– Конечно не ушел.
Мы обнялись. Она принесла с собой какой-то чужой запах, явно побывала в каких-то других стенах.
– И где же ты была?
– Работала.