мясной закуской. Там все было уложено с толком, между ломтиками колбасы, ветчины и рыбы выглядывали пучки зелени, лоснившиеся от оливкового масла, баклажаны, консервированные помидоры.
– Моя спутница неважно себя чувствует, вы не могли бы проводить нас в комнату?
Женщина смотрела растерянно, скорее всего, мы стали ей подозрительны.
– Вы простите нас, – сказал я и положил на стол бумажку в сто тысяч лир, а вместе с нею и свое удостоверение личности. – Потом я спущусь, принесу вам документ этой синьоры.
Она взяла деньги, медленно подошла к буфетной стойке, открыла какую-то металлическую коробку и передала нам ключ.
Комната оказалась просторной и чистой, просто в ней долго не открывали форточку. У стены стояла деревянная фанерованная кровать, рядом был такой же шкаф. Два полотенца, одно голубое, другое светло-бежевое, висели возле умывальника. Покрывало на кровати было зеленым, под цвет шторы, я откинул его. Италия уселась, тут же скорчилась, снова положила ладони на живот.
– У тебя месячные?
– Нет… – И она легла спиной на одеяло. Я снял с нее туфли, помог удобно положить ноги. Пристроил под голову подушку, подушка оказалась совсем тщедушной, тут же сплющилась; тогда я подложил и вторую, предназначенную мне, и голова ее немного приподнялась. В комнате так и не пропал этот странный запах, нездоровый, какой-то химический, возможно, пахла эта дешевая мебель, только что привезенная с фабрики. Я отодвинул штору, толкнул задвижку и распахнул окно, чтобы впустить сюда ночь – мягкую, совсем летнюю.
Лежа на постели, Италия по-прежнему дрожала. Тогда я закрыл окно и стал искать одеяло. Оно обнаружилось в шкафу – коричневое, грубое, казарменное. Я сложил его вдвое и накрыл Италию. Просунул под одеяло руку, пощупал пульс. Пульс был слабым. Докторской сумки со мною не было, не было ничего, даже простого термометра, я ненавидел себя за это упущение.
– Прошу тебя, давай спать, – сказала Италия.
Я растянулся рядом с нею, даже не сняв ботинок. Сейчас мы будем спать. Будем спать как есть, одетыми, в этой противно пахнущей комнате, и завтра с Италией все будет в порядке, и ранним утром, пока еще свежо, мы отправимся дальше. По дороге позавтракаем в каком-нибудь баре, я куплю газеты, обзаведусь бритвенными лезвиями. Вино, выпитое с такой поспешностью, стояло в моем распростертом на кровати теле, и мне не хватало голоса Италии, и ее тела тоже, член у меня набух, и я с великой охотой занялся бы сейчас любовью. Но Италия уже спала, и я потушил свет. Она дышала тяжело, шумно, так дышат очень усталые дети – или собаки, когда им снятся сны. Только вот вино все-таки никуда не годилось – от него моя расслабленность быстро прошла, сна опять не было ни в одном глазу, рот стягивало, в нем стояла горечь. Я прислонился к Италии, совсем тихонько, чтобы не разбудить. Она была моей, она теперь всегда будет моей.
Лунный свет озарял ее лицо, оно было напряженным, растерянным, словно туда, в царство сна, она захватила с собою неуверенность. Какую и в чем – я так и не стал у себя спрашивать. Но в темноте я улыбнулся и благодаря простыне, касавшейся моего лица, почувствовал даже, как кожа под скулами собралась морщинками, – я подумал, до чего же мне нравится за нею подсматривать. Я был счастлив, Анджела… Обычно человек, который счастлив, не замечает этого, и мне даже стало интересно, почему блаженное это чувство неизменно застаетнас врасплох, почему это мы знаем только тоску по счастью, постоянное его ожидание, а если счастье приходит, мы не можем его узнать! Но я в ту минуту был счастлив – и я говорил себе: я счастлив! Счастлив просто оттого, что, лежа в этой унылой, похожей на мебельную кладовую комнате, мне в слабом свете луны видно лицо любимой женщины.
На ее лбу блестели капельки пота, я осторожно обтер их краем простыни. Жар не проходил, наверное, он даже усилился, ниточка слюны показалась у нее изо рта и дотянулась до шеи с той стороны, куда была повернута голова. Теперь я слышал – каждый ее выдох сопровождался легким стоном. Я стал прислушиваться. Понемногу стенания стихли и вроде бы замерли, но затем вернулись снова, стали настойчивыми, похожими на крики всполошившейся птицы.
– Италия… – Я толкнул ее. Она не шевельнулась.
– Италия!
Похоже, забытье ее было совсем уж глубоким. Она с трудом разомкнула губы, словно разжевывала что-то несуществующее. Глаз так и не открыла. Хотела, кажется, произнести какое-то слово, но это слово так и не нашлось.
Я слез с кровати, наклонился над ней, пошлепал по щекам – сначала тихонько, потом все сильнее, пытаясь ее разбудить. Голова ее покорно покачивалась из стороны в сторону в такт моим шлепкам.
– Проснись… Проснись…
Со мною не было никаких лекарств, ровно ничего. Да в придачу я и не знал ничего из того, что было здесь нужно, я не был диагностом, я привык оперировать по точным предписаниям, на определенных частях тела, ограниченных операционными полотнищами. И где, кроме того, мы с нею были? В захудалом пансиончике, стоявшем на незнакомой мне муниципальной дороге, вдали от городов, вдали от больниц.
Потом она пошевелилась, даже пробормотала что-то похожее на «Доброе утро!». Но тяжелый сон не отпускал ее, шлепки по щекам наверняка казались ей легкими прикосновениями, щекотанием крылышками какого-то мотылька. Я заставил ее сесть в кровати, попробовал опереть спиной о стенку, старался, чтобы она не свалилась на бок. Она не противилась, только чуть скользнула в сторону, голова ее клонилась на плечо. Я зажег свет, бросился к умывальнику, отвернул кран – тот захрипел, потом обдал меня струей. Я намочил полотенце, приложил его к лицу Италии, смочил ей волосы, обтер грудь. Она пришла в себя, открыла глаза, посмотрела на меня.
– Что такое? – произнесла она.
– Тебе нехорошо, – пробормотал я.
Но она как будто бы даже не поняла, что ее разбудили. Я решительно обнажил ее вплоть до талии.
– Мне нужно тебя осмотреть, – сказал я; у меня получился почти крик.
Я ощупал ее живот, он был жестким, как деревянная доска. Она так и не шевельнулась.
– Мне холодно, – прошептала она.
Я посмотрел в окно, я надеялся, что луна перестанет наконец нас поливать светом; ей было самое время убираться с небосклона, и чем быстрее, тем лучше. Нам тоже надо отсюда уезжать, подумал я, и тут же заметил, что Италия мочится – горячая лужица расходилась по простыне. При этом Италия смотрела на меня, не понимая, что с ней делается, словно ее тело принадлежало не ей, а кому-то другому. Я снова надавил на ее обострившийся живот.
– Ты чувствуешь? – кричал я. – Ты мою руку чувствуешь или нет?
Лгать она не стала.
– Нет, – прошептала она, – я ничего не чувствую.
И тогда, Анджела, я понял, что происходит что-то очень, очень серьезное. Италия завалилась вниз, ее посеревшее лицо оказалось на подушках.
– Поехали.
– Дай мне поспать…
Я поднял ее на руки – она оказалась легкой как перышко. На постели осталось бледно-голубое пятно: ее синее платье линяло. Я прошел по коридору и ногами стал колотить в дверь с квадратиками матового стекла и надписью: «Только для персонала». Хозяйка появилась вместе с пареньком, протиравшим спросонья глаза.
– Больница! – кричал я. – Где у вас тут больница?
При этом я потрясал телом Италии, чтобы показать им, отчего я всполошился, отчего схожу с ума. Я кричал, глаза у меня были полны ярости, полны слез, полны ощущения потери – такой огромной, что оба они – должно быть, мать и сын – буквально вжались в стену, когда стали объяснять мне дорогу. Я побежал к машине, положил Италию на сиденье. Женщина, смертельно перепуганная, в шлепанцах и ночной рубашке, бежала за мной безо всякой на то необходимости – она не знала, что делать, но думала, что от ее присутствия все может как-то устроиться. Я увидел ее в зеркальце – она стояла на маленькой немощеной площади в облаке пыли, которую я поднял, когда стремительно отъехал от траттории.
Сбивчивые и неточные объяснения хозяйки я тут же забыл. Но когда нам по-настоящему куда-то нужно, Анджела, жизнь сама нас донесет. Дорога, сверкавшая в свете зари, была мне стрелкой компаса, она