– Рикошет, – выдал Мостырка, стараясь придать голосу как можно больший пофигизм.
Болельщики зашушукались, но «Судью на мыло!» никто не выкрикнул. Паленый недоверчиво перемерил и залупаться не стал. Значит, все верняк. Однако москвич имел право на еще две попытки. Чтоб уж все, будто в большом спорте.
– Мостырка, скидывай прохарь! – Паленый надумал пойти ва-банк.
Мостырка, удержав печальный вздох, стянул с правой ноги тупоносый ботинок на литой подошве. Но подошву Паленый не тронул, он прорезал сигаретной «заточкой» толстую «скороходовекую» кожу поперек носа.
– А, сучара! – Москвич осмотрел и отбросил затупившийся, негодный больше к попыткам фильтр.
Но все равно теперь должен был последовать ответ Рикошета. Питерец что-то прикинул и процедил:
– Мостырка, гони свое путало.
Шнырь безропотно слазил под матрас и вручил питерцу карманное зеркальце. Рикошет пристроил Мостыркино имущество на тумбочке и покопанная зеркальная поверхность отразила нацелившийся «фильтровый» резак.
Олегу Петровичу хотелось, очень хотелось встрять с советом – не лезь на рожон, разрежь те же Мостыркины говнодавы, и дело с концом. Но за такие физкультприветы потом поставят Олега Петровича на ответ и будут правы. Олег Петрович быстро снял и протер залитые горячечным потом очки. И успел.
Рикошет, подмигнув Мостырке, – типа не ссы, бродяга, – поставил заточенный край фильтра на собственное отражение и провел от края до края… Имущество шныря заполучило продольную царапину. Фильтр-стеклорез заходил туда-сюда, углубляя борозду. И сломался.
«Невезение – это карма, и эта карма гирей висит на мне. Как на Пьере Ришаре, – не в первый раз за свою вполне долгую жизнь подумалось Олегу Петровичу. – Другие воруют не меньше моего, но сел именно я. В жены из огромного женского разнообразия я выбрал полную, законченную помесь стервы, ослицы и дуры. Любовница за все мои подарки наградила триппером. И ставлю я всегда и всюду мимо кассы».
Но тянущаяся, будто сопля по карнизу, гнетущая тишина заставила Олега Петровича не терять раньше срока надежду. А Рикошет тем временем фукнул в разрез, выдув белесое облачко. Положил зеркальце на тумбочный край, легонько стукнул костяшкой пальца по свешивающемуся концу. И Мостыркино имущество, хрупнув, удвоилось. Ровнехонько-ровнехонько напополам.
Фортуна рыдала навзрыд! А что творилось с трибунами?! Люди обнимались от счастья и грызли матрасы от огорчения. Рикошета стали качать, но с учетом низкого потолка не выше, чем ласточки перед дождем летают.
Признавая поражение, Паленый рванул на груди майку и выплеснул из души сокрушение в восемь размашистых этажей, совершенно в общем бедламе, впрочем, не слышное. Три шестерки от двери загугнявили по стойке «смирно» гимн Петербурга: «Город над тихой Невой, город нашей славы трудовой!..» Призер встал на табурет с внятно выцарапанной цифрой 1 и принял из рук судьи чемпионский кубок (ту же алюминиевую кружку, полную душистого чифиря).
«Ну вот, – по своему обыкновению Олег Петрович взялся подбивать итоги, – в кои-то веки свезло. Наварил коробок чаю, и журнальная блондинка не бросит меня ради Зубра. Может быть, в карме наступил перелом? Может быть, удастся получить вместо чирика строгача хотя бы пятерку общего? Тогда будет ништяк».
– Алло, разрядники, – беззлобно вякнул сочувствующий вертухай в кормушку. – Кончай «Формулу 1», корпусной на горизонте!
Шла шестая миска, воняющая рыбой и жиром. Пиджак и рубашка были безнадежно испорчены. Миски отмывались в холодной воде крайне хреноватенько. Посуду Петр Михайлович Апаксин мыл в жизни раза три. И то в далеком детстве, в виде родительского наказания. Поганый Огонек, мерзко скалясь, расписал Апаксину (или Костюму, вот какой кличкой его наградили, кто бы мог подумать), что случится, если миски не будут блестеть, как яйца у бегемота.
Шла шестая миска, когда защелкали засовы, загрохало железо и в камере прогремело:
– Заключенный Апаксин!
– Я! – Как-то само собой пришло понимание правильного отзыва.
– На прогулку…
…Апаксину вспомнился рассказ приятеля, побывавшего, в отличие от него, на срочной службе. Тот поведал, как в первую армейскую ночь навзрыд скулил под одеялом, убитый тоской по домашнему уюту, по вольной воле с девочками и кинотеатрами, ждущими его лишь бесконечными черными днями. Примерно так же чувствовал себя Петр Михайлович, бродя по узкому бетонному пеналу, накрытому сеткой. Если не считать темно-зеленых охранников наверху, он прогуливался в одиночестве. Слезы лезли в глаза и стыли на щеках, тень корчилась в печали и отчаянии. И по-прежнему под колпаком непоняток оставалась причина его несчастий. Он уже подобрал несколько объяснений, где и как мог оступиться в криминал, но ни одно из них не склеивало в целое все куски катастрофы.
Дзенькнуло и стукнуло у противоположной стены. Апаксин оглянулся. От затворяемой двери топал к нему в белом спортивном костюме и тулупе внакидку давешний следак-утоловник. Его очередное преображение уже не удивило. Но приходу темной личности Петр Михайлович нежданно-негаданно обрадовался – вдруг все объяснится?
Апаксин бросился навстречу лицу, похожему на кандидата в депутаты, и успел даже произнести «Простите», прежде чем получил каменный кулак в живот и предупреждение:
– Заглохни, барыга. – Следак вытащил из кармана с «адидасовскими» полосками пачку «Парламента» и зажигалку (настоящий «Ронсон», Апаксин разбирался). Закурил, выпустил струю дыма в Петра Михайловича. – Значит, так, кусок жира, – дыша туманом и дымом, молвила темная личность. – Времени на уговоры тратить не стану. На вопросы, ни на какие, не отвечаю. Порядок будет другой. Отвечаешь ты. Потом я ухожу и проверяю твои ответы. Если не соврал – валишь домой. Усек?
– Да, – сглотнув, даже не кивнул, а тряхнул головой Апаксин, Слово «домой» звенькнуло для него волшебным колокольчиком.