гулявшие раньше по берегам реки, теперь ходили и смотрели, не осталось ли там чего-то из их пожитков. Можно было, наверное, снова сказать, что моим родителям повезло, потому что у них не пропало ни столовое серебро, ни важные письма, ни фамильные драгоценности. Все это они потеряли раньше.
Правительство возместило убытки хозяевам г мытых потоком домов. Только после смерти родителей я узнал, что эти деньги они не взяли. Должно быть, боялись, что когда-нибудь власти потребуют их вернуть. Они не хотели, чтобы на мне остался их долг.
Отец брал всех учеников, которые хотели у него заниматься. Мы сняли малюсенькую квартирку рядом с консерваторией. Отцу больше по душе был многоквартирный дом, потому что «все входные двери выглядят одинаково». Мама пугалась, когда шел дождь, но жить высоко над землей И нравилось, и, кроме того, рядом с домом не росли деревья, грозившие нашей безопасности.
Подростком я как-то спросил маму, почему мы раньше не уехали из нашего дома.
– Они колотили в дверь и кричали нам, чтобы мы оттуда убирались. Но хуже всего было то, что они кричали на твоего отца.
Она выглянула из кухни в прихожую посмотреть, где был папа, а потом, почти прижав губы мне к уху, прошептала:
– Кто бы мог поверить, что он спасется дважды?
Меня раздражали близкие отношения, сложившиеся у Наоми с мамой, ревность к их близости угнетала меня все сильнее. Как и отца, они стали обходить меня стороной. Я был поражен, в первый раз обратив на это внимание, когда ждал, пока Наоми домоет кастрюлю. Я специально туго свернул ей посудное полотенце, как когда-то научила меня мама. Наоми тогда сказала, не придав значения вырвавшимся у нее случайно словам:
– У тебя получилось так же, как у твоей двоюродной сестры Минны.
Мама подолгу говорила с Наоми на кухне, приглашая ее туда под предлогом обсуждения какого-то блюда или выкройки платья. Я же тем временем в молчании сидел с отцом в гостиной, Бог знает, в который раз пробегая глазами по книжным полкам и полкам с пластинками. А мама тем временем, должно быть, жала Наоми руку, склонялась к ней поближе, чтобы доверительно ей что-то обо мне рассказать. Наоми улыбаясь выходила из кухни с рецептом медовой коврижки. Любовь и внимание, которыми Наоми без задней мысли щедро одаряла родителей – причем великодушие ее порой граничило с чувством вины, – ту заботу, которая была ей так свойственна, я стал со временем воспринимать как ее расчетливое стремление расположить их к себе, как сознательно продуманную тактику, направленную на то, чтобы заручиться их поддержкой в отношениях со мной. Позже я не верил в ее искренность, когда она ходила на могилу моих родителей, носила туда цветы и молилась в их память. Я воспринимал это так, будто тем самым Наоми как бы покупала мне отпущение грехов, так же как иные мужчины покупают любовницам драгоценности. «Почему ты так поступаешь? Зачем тебе это надо?» – Эти вопросы часто вертелись у меня в голове. Она всегда говорила мне одно и то же, и ответ ее вечно вызывал у меня угрызения совести. Понурив голову, будто она в чем-то передо мной провинилась, Наоми отвечала мне на дурацкие вопросы:
– Потому что я их любила.
Как могло случиться, что кто-то просто так взял и полюбил моих родителей? Как она умудрилась, так мало зная жизнь, разглядеть отчаяние отца за его угрюмым молчанием, озлобленной жесткостью, приступами гнева? Как ей удалось увидеть в задрипанном учителе музыки некогда элегантного блестящего студента дирижерского факультета Варшавской консерватории? Какая неведомая сила позволила ее неискушенному сердцу увидеть в маме моей, одевавшейся в простенькие пестрые платья, украшенные аляповатыми брошками с плохо ограненными цветными стеклами, пылкую натуру светской дамы, хранившей некогда в шкафу пару белых лайковых оперных перчаток, обернутых в надушенную ткань; в ящике комода которой лежала большая коробка с почтовыми открытками; которая готовила не столько ради того, чтобы поесть, сколько ради памяти о поколениях предков; которая разбила садик на балконе, чтобы в доме были свежие цветы и отец бы при этом на нее не сердился? По какому праву получила Наоми такое их к себе расположение и доверие?
Какое ощущение, должно быть, вызывала у отца бесцеремонность ее привязанности, когда она говорила о любви к музыке своего папы! Она вела себя с ними чуть ли не вульгарно! В течение долгого времени я даже не отдавал себе отчета в том, какую мне это причиняло боль. Хотя на самом деле потом мне даже казалось, что ее фамильярность доставляла мне странное удовольствие – Наоми привносила в ту лишенную эмоций квартиру ощущение того, что мы и в самом деле были семьей. Она ворвалась в наш мир ненавязчиво и незатейливо, штрихами цветного карандаша на полотно, написанное кровью. Ее открытость миру и канадская доброжелательность, нарочитое невнимание к сочившейся болью памяти, к заботливо сдерживаемому горю, к шушуканью на кухне и недомолвкам за столом, к витиеватым условностям ограничений были как струя свежего воздуха в затхлой рутине нашего семейного бытия. И хотя я теперь понимаю, что не было такой силы, которая могла бы заставить отца измениться и хотя отчасти растопить его лед – даже в конце жизни, мне кажется, что он каким-то непонятным образом поддался обаянию Наоми. Теперь для меня это очевидно, хотя, конечно, они не делились друг с другом своими печалями, как мне тогда представлялось. Наоми, как заморская странница, вторглась в наш мир, начиненный порохом воспоминаний, но, вместо того чтобы его взорвать, она принесла нам цветы, села на кушетку, присмотрелась к тому, как мы живем, и никогда потом не переступала пределы дозволенного той ролью, которую она играла в нашей жизни – деликатной, терпеливой, безупречной гостьи. Я ошибался, думая, что отец испытывает к ней чувство особого доверия, ему просто полегчало, когда он понял, что может оставаться при ней таким же молчуном, каким был с нами. В присутствии Наоми на него нисходила такая же легкость и простота в общении, как и на всех, кому она дарила свою привязанность. Наоми никогда ни к кому не лезла в душу, свято уважая право каждого оставаться самим собой.
Многих волнует вопрос о том, бывают ли сны цветными. А меня всегда больше интересовало, есть ли в них звук. Все мои сны безмолвные. Я вижу во сне, как папа склоняется над столом, чтобы поцеловать маму, она слишком слаба, чтобы долго сидеть на стуле. Я думаю: «Не беспокойся, я расчешу твои волосы, донесу тебя от кровати до стола, я тебе помогу». – И вдруг до меня доходит, что она меня не узнает.
Когда мне снится отец, на его лице обычно такое выражение, какое бывало у него по воскресеньям, когда он слушал музыку. Только оно искаженное, как будто в его отражение на глади воды в озере кто-то бросил камень. Мне никак не удается собрать во сне черты его лица воедино – они все время распадаются.
После смерти отца я проникся уважением к его привычке повсюду в квартире припрятывать запасы еды. Так он проявлял свою изобретательность, отражавшую его собственное представление о самом себе.
В дальнем углу маминой кладовки была спрятана ее сумочка. Когда я был маленьким, она часто перебирала ее содержимое. Тогда ее таинственная сумочка внушала мне чувство безотчетного страха, теперь она раскрывает мне беспредельность их самообладания.
Мама состарилась внезапно. Ее как будто вывернуло наизнанку – кожа, казалось, прячется за костями. Я стал замечать, что над ее сгорбленной спиной торчит фабричный ярлычок от кофточки, что волосы ее сильно поредели. Она выглядела так, как будто может вдруг взять и сложиться, как, тихонько лязгнув, складывается складной металлический стул. Как будто от нее осталось только то, что может издавать пугающие звуки, – кости, очки, зубы. Но по мере того как она уходила в небытие, все явственнее казалось, что ее существо заключено не только в теле. Именно тогда я осознал, какую боль мне доставляет дочернее внимание Наоми к маме, – каждая баночка лосьона для рук, каждый флакончик духов, каждая ночная рубашка. Не говоря уже о том, что я злился на эти бесполезные, с моей точки зрения, предметы, которые переживут нас самих.
Почти сразу же после маминой кончины папа как будто перенесся в недоступную нам иную реальность. Он стал слышать звуки, белые как шепот. Когда разум его настраивался на волну привидений, его губы превращались в изогнутые провода. Однажды как-то осенью, когда он пришел к нам с воскресным