зрелом размышлении, понимаю, что вы, наверное, сидите в выгородке где-то в аккуратненьком невысоком здании на окраине корпоративного ансамбля. Это ничем не примечательное здание в ряду многих других в деловой зоне, и единственное пятно цвета в нем — автомат с колой в вестибюле. Читать меня вы обязаны по работе, так что в эту минуту ваша работа — я. Чудно. За мной закреплен сотрудник в Техасе!
Скорее всего, вы молодой или моложавый: просеивать горы поступающей в компанию макулатуры — эта фигня входит в обязанности младших сотрудников, с нижних ступенек лестницы. Наверное, вы и о своей жизни думаете так же — как о лестнице, на которую только начали взбираться. И уж позвольте мне теперь пофантазировать, а я заранее прошу у вас прощения за все промахи. Вы урожденный техасец, в крайнем случае оки,[79] — в общем, у Форт-Уорта не такой уж широкий радиус притяжения. Как гражданин корпорации, вы, полагаю, традиционалист, когда надо, богобоязненны; вероятно, недавний выпускник какого-нибудь из солидных техасских университетов. Может быть, университета в Далласе (я однажды там выступал), а может, университета Среднего Запада, — короче, одного из этих инкубаторов, где зреет штат для крупных корпораций: солидная школа, приличный кампус, все прочее. И вам нравятся осязаемые преимущества работы в мощной компании. Прозрачное будущее, возможность его просчитать — такое успокаивает. Если честно, я вам завидую: вы не приносите жизнь в жертву мечтам. Не подумайте, я не ерничаю. Вы твердо стоите на земле, у вас есть план. Вы не витаете в облаках. Вы крепко держите удачу за хвост. Ну и так далее.
Но вот вы сидите — который час там у вас, какой день? — и читаете мою писанину. Наверное, когда вы разорвали конверт и вынули эту дурную кипу бумаг, у вас челюсть отпала, и, наверное, вы отъехали на стуле к краю перегородки, за которой в таком же боксе сидит ваш сосед, и, как бы взвешивая пачку листов в руке, сказали: «У меня тут рекордсмен». Может, вы сказали «придурок», ну и правильно. Может, даже вспомнили Джека Николсона в «Сиянии», исписавшего сотни страниц одной скулящей фразой. Это уже немного из другой оперы, но ладно, я поймал импульс. Потом вы с соседом, наверное, обменялись удивленными смешками, и, может быть, вы даже показали это письмо своему начальнику, который покачал головой в угрюмом изумлении. Но вы все еще читаете. А могли бы давным-давно бросить. Может быть, начальник даже приказал вам бросить. «Эй, (впишите ваше имя), — наверное, сказал он, — заканчивайте с этим придурком». И не то чтобы вам не хватает оснований, чтобы выписать мне возмещение. Мысленно вы уже давно отправили мне чек, только за мои поль-баньяновские труды. (Или вам позволено выдавать лишь бесплатные билеты? В таком разе, друг мой, убедительно прошу вас не затрудняться.) Не будем забывать, что у вас там хватает других, более деловых писем: прочесть, отсортировать, ответить. «Уважаемый _______, — гласит ваша ежедневная мантра, — благодарим Вас за обращение в компанию „Американские авиалинии“». Столько писем, столько решений, столько имен, тут же забытых, — если они вообще проникают в ваше сознание. Да еще столько всего в жизни, кроме работы, — суток не хватает! Мама звонит. В машине надо поменять масло. В субботу день рождения у тети. Мужики с работы опять собираются побухать в «Слава Богу, Пятница»[80] — надо бы сходить, у вас славная банда. Однокашники по колледжу шлют е-мейлы: пересылают анекдоты и притчи-ободрялки, не успеваешь отвечать. И при этом вы все еще со мной — по каким-то своим причинам еще слушаете меня.
Что-то меня вдруг охватило такое странное и теплое чувство! Будто наконец представил себе лицо Создателя или, по крайней мере, его секретаря. Поневоле вспоминаю сцену из романа Кароля Щепаньского «Барабанщик из Гнезно» — увы, на английский его не переводили, — когда герой с пеной у рта швыряет проклятия в витражное окно церкви (если задуматься, витраж не так уж сильно отличается от вашего огромного светящегося логотипа надо мной) и к нему выходит старик-пастор с палочкой, хромая спускается с крыльца и просит бранить не церковь, а лично его. Герой начинает было, запинается, потом смотрит священнику в глаза и с рыданиями бросается ему на грудь, снова и снова повторяя покаянные слова. Как ни крути, ненавидеть и любить идеи гораздо легче. И пожалуй, теперь мне надо бы извиниться за мои давешние наскоки и брань, за мои собственные проклятия. Поймите, что, написав «никчемные гондоны», я говорил собирательно, а не о вас лично. Ведь ясно же, что не вы пустили мою жизнь под откос, и даже эту мою поездку. Нет, мой юный друг, напротив, я вам обязан. Вы дослушали меня до этого места, так что, пожалуй, мне пора признаться во всем. А то, боюсь, я, как всегда, раскрашиваю труп. Я вам многого не сказал.
Но не так быстро. Парню же надо перекурить, так? Доктор говорит, не надо, но ему-то за это платят. Последний раз, когда я был у него на приеме, он заставил меня дуть в пластмассовую трубочку с теннисным шариком на конце, который должен был подпрыгнуть от моего выдоха. Я подозреваю, что трубочка была поджулена. Шарик оказался необъяснимо тяжелым. Может, это был замаскированный мяч для гольфа? «Легкие у вас, как у стопятидесятилетнего старика», — сказал врач, гы-гы. (Меня подмывало в ответ привести строчку из Буковски: «Так легко умереть прежде фактической смерти», но я удержался. Цитировать стихи — кратчайший путь встретить в ответ пустой взгляд, если только не находишься с дамой под одеялом, а тогда уж это опасная игра в орлянку. Например, однажды я загнанно прошептал Стелле строчки из Лорки: «Бедра твои — как корни в борьбе упругой, / губы твои — как зори без горизонтов / Скрытые в теплых розах твоей постели, / мертвые рты кричат, дожидаясь часа». Она отреагировала неожиданно: отпихнула меня и обвинила в том, что в моих фантазиях ее насилует шайка скелетов. И ведь она была поэтессой! Пусть даже когда-то давно. Чтобы убедить ее в истинном лирическом значении этих строк, мне пришлось спешно найти стихотворение в книжке. «Видеть тебя нагой — это видеть землю, — читал я ей вслух, — ровную землю, где ни следа подковы». И поскольку Стелла любила лошадей, это сыграло в ту же кассу.) Вместо того чтобы цитировать доктору Бука, я бодро сказал «спасибо», хотя он, конечно, не вкладывал в шуточку про стопятидесятилетнего старика никакой любезности. Коновал зло глянул на меня — по-моему, неспортивно, ведь я просто скопировал его один в один. Очевидно, шутки об организме приличны, только если это не твой организм.
Вернувшись домой, я похвастался мисс Вилле с Анетой, что доктор посчитал мои легкие ровесниками Конфедерации; у Анеты просвистело мимо ушей, а мать эти слова сподвигли на колючую записку: НЕ СМЕШНО. Конечно, есть вероятность, что ее взбесило мое шутовство с «не забытыми днями в Дикси», а не ветхость моих легких. Ее горячая приверженность Старому Югу не знала границ. Если жизнь в Нью-Йорке и доставляла ей какую-то радость, то лишь ту, что, выбираясь погожим днем из дому, она всякий раз находила подтверждения всем своим предрассудкам о северянах. Однажды она увидела двух татуированных лесбиянок — хардкорных бутчей, но определению Анеты, — которые средь бела дня тискались у дверей бара на Бликер-стрит. Это ее так встревожило и оскорбило — публичность, я имею в виду, пренебрежение манерами, — что она еще долгие дни и недели не уставала о них вспоминать. Так что я, естественно, утаил от нее самые сочные детали Крупичкиной свадьбы. ЧТО ЗА ИМЯ СИЛЬВАНА? — спросила она меня записочкой. «Польское», — ответил я, и она со вздохом закатила глаза, не вспомнив о происхождении нашей дорогой Анеты. Бедная мисс Вилла. Всю жизнь ее преследуют поляки.
Кстати, о поляках: я выше писал, что смерть отца перенес удивительно равнодушно, — это утверждение только выиграет, если я немного поясню. По правде говоря, было впечатление, что смерть стала для него великим облегчением. Иногда я задумываюсь — теперь пореже, а раньше часто, — как он вообще мог смириться с таким выгибом своей жизни, как он увязывал в голове события своей личной хроники. Дорожной истории, которую мусолишь, лежа без сна в три часа ночи и наблюдая, как паук ползет по потолку от одной стены к другой. Или застряв в каком-нибудь богом забытом аэропорту. Вот представьте только: выжить в Дахау и работать потом ликвидатором, с девяти до пяти каждый день производить трупы и вывозить трупы. Включать газ, понимаете? На какие же дьявольские ухищрения ему, наверное, приходилось идти, чтобы не видеть очевидного, — неудивительно, что он тайком выпускал своих жертв в доках. И это, не забывайте, после того, как он все в жизни потерял: страну, семью, веру — неважно, в каком порядке. Как сильно он, наверное, надеялся —