— За женщину рядом, за кофе по утрам. За птиц. Я дрался, чтобы больше не драться.

— За секс и за птичек? Да ты безумец. Ты описал животное существование!

— Да! — согласился Валенты. — Именно этого я и хочу. Жизнь животного — мелкого, которого не трогают, хочу быть кем-нибудь незаметным вроде мыши или даже крысы. Я хочу есть, и пить, и спать с женщиной, и не думать, что было вчера и что будет завтра, — да и вообще думать не хочу. Мне всего этого недодали. Я хочу быть живым, и все.

Медведь молча барабанил пальцами по столу. Затем, вдруг подавшись вперед, грозно вопросил:

— Знаешь, как я жил последние пять лет?

Валенты вскинул ладони:

— Не хочу говорить ни о…

Голос Медведя иззубрился затаенным гневом:

— А ну, слушай.

(Медведь никогда не рассказывал, где служил во время войны и была ли это вообще служба, только вскользь упоминал бои в горах.)

— Я пять лет ел крыс. Из палок и булыжников мы мастерили ловушки, их там прямо сплющивало, а костер не всегда можно было развести, слишком опасно, и мы жрали их сырыми. Раз мы нашли гнездо с новорожденными крысятами и так обрадовались — хотя мяса было совсем мало, но оно было такое нежное. Мы пальцами отщипывали им головы, а тушки проглатывали целиком. Так что не говори мне, что мечтаешь о крысиной жизни. Я выковыривал их косточки из зубов, утирал с губ их кровь, заставлял себя не блевать, чтобы не лишиться драгоценного питания. А ты ничего не знаешь о крысах.

Теперь закипать начал Валенты.

— Не надо мне рассказывать про голод.

— А я вижу, что надо!

— Ты не понимаешь, что я говорю.

— Я понимаю, что ты человек и что ты устал от этого, — сказал Медведь.

— Но посмотри на себя, ты по-прежнему человек.

В том, что Валенты сдался, виноваты не только лишь приставания Медведя. У себя в пансионе Валенты занимался итальянским — по Франческиным школьным книгам, в основном по переводу маленькой притчи Толстого «Три вопроса», о царе, которого донимали три вопроса: как узнать настоящее время для каждого дела, как узнать, какие люди самые нужные, и как не ошибаться в том, какое дело изо всех самое важное? — и как ему ответили на эти вопросы отшельник и человек, раненный в живот. Отшельник и раненый для нас не важны, но вот:

Так и помни, пишет Толстой у Алоизия, что самое важное время одно: сейчас, а самое важное оно потому, что в нем одном мы властны над собой. А самый нужный человек тот, с кем сейчас сошелся, потому что никто не может знать, будет ли он еще иметь дело с каким-либо другим человеком. А самое важное дело — ему добро сделать, потому что только для этого послан человек в жизнь.

Это, конечно, всего лишь чуть углубленная интерпретация «Люби того, кто рядом с тобой» Стивена Стиллза,[83] но этого хватило, чтобы убедить Валенты, что он должен оказать Медведю любезность — пройти с коммунистами до Пьяцца Унита и ради своего нового друга хотя бы вскинуть вверх кулак.

Когда под вечер условленного дня они собрались, Валенты увидел в голове колонны самодельный гроб и оторопел. «Мы перезахороним нашего товарища», — объяснил Медведь. Народу собралось гораздо меньше, чем он обещал, — не было и сотни, и Валенты встревожился, что слишком заметен, почувствовал себя скорее солистом, чем хористом из заднего ряда, хотя нашел слабое утешение в том, что на нем нет красного шарфа, как на остальных партизанах. Ему сунули в руки древко транспаранта растяжки — Zivio Tito! — и, хотя он пытался возражать, его скоро стиснуло толпой. Они двинулись вниз по холму, поначалу сурово распевая что-то, но все больше распоясываясь и разъяряясь — с каждым встречным патрулем белых касок, военной полиции Союзников. Валенты думает, что если бы не древко в руках, то можно было бы улизнуть, но если завалится один конец растяжки, его отсутствие сразу заметят. Он пытается не обращать внимания на триестинцев, выстроившихся вдоль улиц поглазеть на шествие, — старики и старухи, застыв со скрещенными на груди руками, взирали на них с враждебным молчанием. А рядом с ними — дети, с острыми пулями вместо глаз. Впервые со дня приезда в этот город Валенты понимает, что заметен, что телесен, что он играет роль в истории города, а не наблюдает незримо и неосязаемо, он больше не призрак, сбежавший из другой жизни. Его побег замечен, думает Валенты, и гроб впереди ведет его домой.

На Пьяцца Унита, где золотые мозаики Палаццо дель Говерно разбрасывают молнии слепящих солнечных бликов, колонне преграждает путь толпа итальянцев, они тоже поют и тоже держат транспаранты — контрдемонстрация, но более многочисленная и сплоченная. Крики и потрясания кулаками скоро переходят в плевки и толчки между передними рядами. Едва мелькнул первый кулак (а вышло, что первый удар нанес или получил Медведь), в толпу двинулся, зачем-то задним ходом, американский джип, полный новозеландских солдат с дубинками наготове. Партизаны шарахнулись от джипа, и гроб рухнул на землю с глухим стуком. Валенты увидел, как человек, несший второй конец транспаранта, вынул из ножен, спрятанных под курткой, нож с длинным лезвием. Восприняв это как сигнал к бегству, Валенты бросил свой конец транспаранта и попытался продраться сквозь плотный ряд итальянских зевак, столпившихся вокруг. Но ему дают подножку и плотно прижимают к земле. Валенты впечатывают лицом в булыжную мостовую, а потом переворачивают на спину, тут он видит, кто на него напал. Это старший из братьев Франчески, он скалится. «Slavo», — говорит он («Славянин») и смачно сплевывает, целясь Валенты в рот. Слюна пахнет граппой, она растекается у Валенты по ноздрям и верхней губе. Он сучит ногами и слышит, как его деревянная пятка бьет по брусчатке, и звук такой же, как треск гроба, ударившегося оземь.

В ту последнюю ночь моей жизни со Стеллами, вернувшись домой из «Ставок» и онемело поторчав под дождем у окна нашей спальни, я двинул в круглосуточную закусочную на Сент-Чарльз-авеню, которой наверняка уже давно не существует. Городская санитарная служба постоянно собиралась ее закрыть (ходила знаменитая байка про то, как однажды прорвалась потолочная плитка и большая семья крыс, по Писанию, дождем пролилась на столы), и уж точно в конце концов какой-нибудь Жавер из местных инспекторов преуспел и заколотил ее. Еще ходили слухи, что сизые от наколок повара постоянно подсыпают в яичницу ЛСД, но это скорее гипотеза для объяснения тошноты и головокружения после тамошних ночных трапез, не заслуживающая доверия, хотя бывает всякое. Музыкальный автомат в забегаловке был фарширован полным собранием мелодий Эрин Кей Доу, а официантками работали исключительно молодые русские женщины — как я теперь понимаю, почти наверняка ввезенные секс-рабыни. Девушки сплошь были чувственные, но печальные, словно бы предлагали секс, не суля при этом никакого удовольствия. Я заказал кофе, но руки у меня так тряслись, что я спросил водки — унять дрожь. В качестве довеска к спиртному я попросил и закуски, но почти не притронулся к ней. Всю жизнь официанты меня спрашивают, что не так с едой.

Помню, за соседним столиком сидел худосочный парнишка в черной футболке и с ним девушка, явно без памяти в него влюбленная. Я подслушивал. Парень был барабанщиком и пытался втолковать девушке важность и величие новоорлеанского ритма. Она кивала и повторяла: «Оки, оки», но парня несло, и наконец, мучительно заскучав от темы, но не от парня, девчонка, хлопая ресницами, сказала: «Ты знаешь, что ты чокнутый?»

Я оглянулся на них.

— Он не чокнутый, — сказал я, — он просто не умеет любить две вещи одновременно.

Я хотел им помочь. Ну хоть как-то. В Нью-Йорке мне бы сказали, что это не мое собачье дело, а то и хуже того — паренек засветил бы мне в глаз. Но дело-то происходило в утонченном Новом Орлеане, где даже оглашенные юные барабанщики вежливы.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату