чувствует удовлетворение и уверенность на этой сцене. На сей раз он не прячется за других скрипачей: наоборот, он выдвигается вперед, будто арфист. Время от времени он поворачивает лицо и посылает Звездочету улыбку — из тех, что заходят в порт раз в жизни, как некоторые корабли, которых всегда ждут и почти никогда не дожидаются. Его очарованная улыбка встречает Звездочета, дрожащего, но не от холода, и вцепившегося в свою гитару, как тонущий в доску. Но похоже, Фридриха не тревожат эти болезненные симптомы, эта нервная лихорадка, трясущая Звездочета. Напротив, он широко распахнул глаза, улыбающиеся и счастливые, как бы не желая упустить ни малейшего изменения в состоянии своего друга. Он думает, что эта дрожь — из-за него, из-за случившегося вчера, что она — продолжение того, что они испытали накануне, переплетя свои пальцы.
Купаясь в переполняющем его счастье, Фридрих не способен соображать и потому не замечает, что в мире происходит нечто важное. Он не прислушивается к хриплому от сигарет и алкоголя голосу женщины с персиковыми волосами, говорящей о том, что война расползается по Европе, как пятно от пролитого масла. Не похоже, что Гитлер намерен останавливаться. «Для чего? — бормочет вслух третья скрипка. — Разве война принесет немцам счастье? Ужасно. Или Гитлер совсем не шевелит мозгами? Иногда сила хочет быть только силой и действовать, не считаясь с последствиями». Но Фридрих далек от рефлексий. Он не слушает этот раздраженный голос, царапающий, как наждак. Всеми пятью чувствами он хочет лишь одного — чтоб закончились поскорее танцы и они со Звездочетом остались наедине.
Вдруг, к его удивлению, Звездочет прячет свою гитару в футляр, поднимается и уходит, не дожидаясь конца вечера. Он вклинивается, как бык, между танцующих пар. Он не мог больше терпеть неизвестности. Ему надо знать, чем закончился отцовский экзамен.
Настороженность и недоверчивость кадисских улиц проходят мимо мальчика, который несется бегом, налетая на удивленных прохожих. Нелегко сдерживать то, что рвется из самого твоего нутра. Беги, проталкивайся, не задерживайся, даже если кто-то кричит возмущенно: «Вор!» — и дети, которые играют уже не в войну, а в этот лжемир, что вгоняет город в страх, наставляют на тебя игрушечные ружья и подражают столько раз виденному: «Приготовиться! Готовы! Пли!»
Звездочет бежит, возвысившись над паникой и несчастьем, подгоняемый тоской, и врывается в свой дом весь в поту, с темными пятнами на красной рубашке, расстегнутой на груди, где блестят намокшие подростковые еще волоски.
— Все в порядке? — спрашивает его девочка с первого этажа, которая стоит прислонившись к косяку двери и пытается своим бедно одетым и плохо питаемым телом преградить Звездочету дорогу и попытаться на этот раз сказать то, что она никогда не решается сказать.
Но Звездочет проскакивает мимо, и девочка застывает на месте. Ее землисто-бледное лицо под шапкой черных волос несколько секунд колеблется в воздухе после столкновения с тяжелым взглядом — упрямая челюсть вперед — мальчишки, который взлетает по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки.
Квартира молчит, будто притаилась. Он вдруг понимает, что надо успокоиться и приготовиться к дурным новостям. Он чувствует, что впервые притащил за собой настороженность и страх, которыми напитаны улицы. Когда он заглядывает в одну за другой комнаты в поисках отца, с облезших беленых стен на него наступают жуткие призраки, а в тишине гнездится страх, будто пара чьих-то глаз, которые смотрят на него, но сами невидимы. Веселье, искренность и разум спасовали. Надо быть готовым к тому, чтоб принять произвол судьбы и невезение с холодностью, будто это происходит не с ним, и не дать завладеть собой печали или гневу.
Лишь в одно место осталось ему заглянуть — в башенку, убегающую в небо. На старых зданиях Кадиса попадаются такие башенки. Как объяснил ему сеньор Ромеро Сальвадор, во времена, когда город монополизировал торговлю с Америкой, их надстраивали коммерсанты, чтобы первыми видеть корабли, приходящие из-за океана. В башенке с давней поры сохраняется слегка помятая подзорная труба, не удержавшая образы славного изобилием прошлого. Вообще же башенка похожа больше на нижний трюм теплохода, арендуемый какой-нибудь фирмой, торгующей всем без разбора и без особого успеха. Здесь Великий Оливарес хранит свой иллюзионный инвентарь. Разрозненные фрагменты декораций, шляпы с высокими тульями, пустые клетки для голубей, все еще светящийся шарик Окито, ведерко, наполненное фальшивыми большими пальцами, словно отрезанными, индусская корзинка, ящички с подсветкой и двойным дном. А больше всего — книги. Книги магических секретов, теснящиеся на темно-синем стеллаже. Это самое ценное, что есть у Великого Оливареса. Книги, научившие его бросать вызов невозможному и превращать в реальность самые безрассудные фантазии. Среди них он укрывается, когда чувствует себя подавленным и уязвленным.
Мальчик заглядывает в комнату, сохраняющую всю магическую власть детства, этого потаенного убежища в душе, в котором неизменны самые изначальные чувства и ощущения. Действительно, Великий Оливарес в башенке. Облокотившись на ручку кресла, он подпирает подбородок единственной своей ладонью, а взгляд его устремлен в окно, которое начинает уже затушевывать ночь. Рыболовецкий катер возвращается в порт с зажженными огнями, петляя между темных масс больших судов. Волосы Звездочета все еще мокры от пота, который стекает по его длинной шее. Он не решается спрашивать — вероятно, потому, что предвидит ответ. Он садится на один из сундуков, хранящих отцовские сокровища, и машинально берет в руки деревянную коробочку с огрызками цветных карандашей: сколько раз, малышом, он рисовал здесь, пока отец его репетировал. Вопрошающими глазами он смотрит на отца. Длится молчание. Наконец мальчик решается и спрашивает очень осторожно:
— Как прошел экзамен? Тебе дали билет?
— Мне даже не разрешили выступить.
— Почему?
— Сказали, что однорукий фокусник — это невозможно.
— Нет невозможного для мага! — восклицают оба разом. И в первый раз улыбаются.
На причале заметно некоторое оживление. Появляются фелюги, груженные овощами с марокканских огородов.
— И нет никакого выхода?
— Один.
— Какой?
— Моя библиотека.
— При чем здесь библиотека?
— Дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, хочет, чтоб я продал ему ее за два дуро. Если я это сделаю, он мне организует билет синдиката. Понимаешь?
— Печально.
— Возможно, я сам виноват.
— Как ты можешь это говорить?
— Дон Себастьян Пайядор всегда мечтал об этих книгах. Достать их очень сложно, потому что мы, маги, не любим раскрывать наши тайны, и если все-таки это делаем, то тиражи очень маленькие, предназначенные для узкого круга тех, кто торжественно поклялся не разглашать секретов. Все эти годы я развлекался тем, что разыгрывал его. Когда он очень уж настаивал, я читал ему маленькие фрагменты, но не из книг по магии, а из Гонгоры.
— Кто это — Гонгора?
— Рафаэль, сын мой, это великий поэт.
— Великий поэт? Но сеньор Ромеро Сальвадор не говорил мне о таком. Он тоже уехал за океан?
— Нет.
— А! Должно быть, поэтому.
— Дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, хочет заполучить чудесные книги, в которых огни кричат, небо скачет верхом на реке, собачий горизонт лает, рука ночи растет в окно, пламя масляной лампадки созерцает свое золотое сердце, свет — птица бесконечности, ветер рубит, как топор, и деревья — стрелы, пущенные небом. Он убежден, что в моих книгах хранится секрет, как сделать реальностью все эти прекраснейшие образы.
— А это не так?
— Ты прав, Рафаэль. Более или менее так, потому что магия — это поэзия. Эти книги — мои