отрывается от земли, видны десятки людей, у которых, как и у Звездочета с отцом, выворачивает желудки, и они извергают на мостовую охрового цвета кашу, сильно воняющую чесноком. Бойцы гражданской обороны расстегивают ремни респираторов, и морской ветер сладостно бьет по щекам их окаменевшие лица. Пожарники продолжают поливать из шлангов почерневшее судно, а священник, прибывший, чтоб совершить таинство соборования над утонувшими, льет миро на дохлых рыб, которые качаются на волнах и с открытыми глазами встречают прожорливые клювы чаек.
Звездочет и его отец снова вместе пускаются в путь по жизни, которая для них ассоциируется с гомоном кадисских улочек.
— Сейчас, когда ты знаешь, чем я зарабатываю на жизнь, я хочу попросить у тебя об одном одолжении, — говорит ему Великий Оливарес. — Расскажи мне все, что ты знаешь о Пауле Винтере.
— Что он все время торчит в «Атлантике».
— Да, но я уверен, что ты не раз заставал его пьяным. Скорее всего, он сболтнул что-нибудь, что может оказаться для меня интересным. Он сейчас главный противник Фракмана.
— Не знаю, — отвечает Звездочет, хмуря брови. — Он не прозрачный. Я не могу видеть его насквозь.
Фридрих и Звездочет совершают это открытие случайно, на одной из кадисских улиц в час сиесты. В Испании всегда, когда кто-нибудь работает, вокруг него собирается кружок болельщиков; на этот раз происходит то же самое, и мальчики приближаются, чтоб взглянуть, что происходит. Но ничего интересного увидеть нельзя, потому что рабочие скрыты брезентовой палаткой с надписью «Телефоны», которую они натянули над коммутационным колодцем на линии. Стоит невыносимая жара, а у Фридриха дрожат колени.
— Здесь пахнет немецкой полицией, — утверждает он.
— Пахнет жженым кабелем, — уточняет Звездочет. — Идем, чинят телефоны, которые почти никогда не работают.
Но Фридрих не может оторвать глаз от палатки. Внутри ее техники, похоже, очень заняты. Материя натягивается на их телах.
— Дай мне открыть палатку. Я задыхаюсь, — умоляет голос с иностранным акцентом.
— Открывай, если это вопрос жизни и смерти.
На этот раз, услышав голос отвечающего, вздрагивает Звездочет. Потные руки раздвигают полог, и становится видно, как внутри палатки человек, обнаженный по пояс, возится со странным аппаратом, присоединенным к кабелям. Его толстый загривок покачивается из стороны в сторону в такт со стрелочкой на экране. Рядом с ним Пауль Винтер чертит зелеными чернилами линии на плане города.
Он рассказывает это отцу — они сидят закрывшись в башенке, — отец, слушая его, машинально рисует голубя. Другая его рука, без костей и без контуров, невидимая, лежит на столе, полная тайных жестов и желаний, сплетая иную реальность, которая называется интуицией артиста.
— Обрати внимание, сын: я нарисовал голубя. Потому что аппарат, с которым возился Пауль Винтер, был гониометр, а это значит, что он хочет вычислить наш передатчик. Но он не знает, что для иллюзиониста реальность начинается тогда, когда исчезают видимости, которые маскируют мир.
Они прибывают в занавешенных бельгийских клетках. Их привозит женщина с персиковыми волосами, которая побывала в Гибралтаре и возвращается со всем необходимым для того, чтобы отправлять по ту сторону демаркационной линии информацию о движении немецких кораблей и агентов гестапо и абвера. Этот план изобрел Великий Оливарес, чтобы вражеские службы не обнаружили передатчик, но истинная причина кроется в том, что его раздражает прерывистый треск морзянки, который вдруг неожиданно раздается в башне, и ему скучно писать письма без букв и бумаги, выбивая в воздухе: «NSSA. Военное министерство. Гибралтар. Говорит Фракман».
Поэтому в башне завелись эти трепещущие существа, огласившие ее хлопаньем крыльев.
— Эта порода тоже моногамная, — удивляется Великий Оливарес. — Кто бы мог подумать об этих путешественниках.
У него есть опыт обращения с голубями. Он знает их манеры, их слабости, их капризы плохо воспитанных барышень. Но прежние его голуби, которым всегда посвящался номер в его фантастических спектаклях, были белоснежными. Почтовые голуби другие. У них маленькая головка и короткие лапки, выпяченная грудная кость и развитые грудные мышцы, широкие крылья, перья более гладкие и прижатые, на клюве наросты, похожие на заячью губу, а в глазках по две концентрические окружности: невозмутимое белое узенькое колечко и желтое пятно, полыхающее вокруг зрачка.
Первое, что он делает, — отводит, а потом резко отпускает им крылья.
— Видишь? Они захлопываются, как на пружинах. Это знак, что они хорошие летуны и готовы облететь всю вселенную.
Квартира пропитывается резким птичьим запахом. Пол в башне посыпают песком с примесью щепотки серы — из той, что удалось сгрузить с «Ромэу», — которую до сих пор продолжают выжигать возле набережной.
Через несколько дней Дон тоже проникается к ним любовью. Когда она приходит провести ночь с Великим Оливаресом, она доставляет ему удовольствие тем, что раздевается в башне до пояса и насыпает себе на соски немного зерен, чтоб голуби садились ей на грудь. Иногда голуби планируют на пол в поисках упавших зерен, и маленький ураган, устраиваемый ими, поднимает ей юбку, открывая устойчивые колонны ног, возносящиеся в голубое небо трусов, перечеркиваемое взмахами крыльев. В конце концов голуби заслоняют ее всю, и тогда Великий Оливарес обезумевает. Чтобы добраться до нее, надо проникнуть в самую глубину мягкого теплого облака живых перьев. Для Звездочета эта потрясающая картина двух тел, освободившихся от законов анатомии и слившихся с живым и бесформенным ворохом голубей, превращается в образ самой любви. Потому что любить — это как проникать на небо. Когда его отец и Дон вытягиваются на каменной скамье возле цинковых кормушек, стая, не переставая бить крыльями, располагается на них, полностью их закрывая, и курлыканье влюбленных сливается с голубиным воркованием.
В одну из этих счастливых ночей, выйдя из облака, Великий Оливарес созерцает море с высоты башни с живым ощущением ностальгии по только что пережитому счастью. Он застывает от удивления, увидев, что с итальянского судна «Фульгор» спускают корзины фруктов на немецкую подлодку, только что появившуюся на водной поверхности, залитой луной.
На кусочке тончайшей рисовой бумаги он начинает писать: «Фракман — военному министерству. Гибралтар. Как всегда, ключ к разгадке — под самым носом. Я уверен, что „Фульгор', итальянский танкер, укрывшийся в Кадисе с началом военных действий, представляет собою плавбазу, снабжающую горючим, амуницией и провиантом субмарины „оси', а также служит базой для диверсий против английских торговых судов». Он берет ость птичьего пера, засовывает бумагу, свернутую в плотную трубочку, внутрь и залепляет концы воском. Потом он берет в охапку голубя, сидящего на лбу спящей женщины. Связывает его платком, чтоб он не трепыхался, и обследует его лапки и крылья. Убедившись, что выбранный им экземпляр здоров и силен, он привязывает трубочку шелковой ниткой к одному из молодых перьев хвоста. Затем он ждет рассвета у открытого окна, грея озябшие от ночной прохлады руки о теплое тело голубя. Он отпускает его в первый утренний луч, предварительно окропив настоем табака и мочи, чтоб отпугивать хищников, и долго еще смотрит в ту сторону неба, где исчезла птица.
В следующие недели Великий Оливарес забавляется, наблюдая, как немцы удваивают свои усилия, пытаясь локализовать передатчик. Их вывело из себя, что кто-то информировал англичан о деятельности «Фульгора» и о передвижениях субмарин. Раздражение читается в глазах Винтера, когда он спускается по истертой лесенке в колодец телефонной линии и когда зажигает сигарету, чтоб передохнуть между очередными неудачами. Великий Оливарес совершенно спокоен с тех пор, как удостоверился, что голуби передают его депеши быстро и надежно. Его подзорная труба наведена на «Фульгор»; он продолжает пить пиво с немецкими моряками по портовым барам, но уже без прежнего азарта, даже с определенной скукой: его ежедневные сообщения — это уже чуть ли не бюрократическая рутина. «Сегодня пришел пополнять запасы „У-28', испанский лихтер с испанской командой, и под руководством испанского офицера передал на борт «Фульгора» итальянские торпеды из арсенала Ла-Карраки, куда раньше они были доставлены военным