важным для себя. Действительно, я как-то до сих пор ни разу не подумал, к чему я должен стремиться в своих стихах. Писал, как пишется, и все! Я совершенно не заботился о том, кто их прочтет и какое влияние они окажут. Эйгулис поставил передо мной новые вопросы, о которых следует подумать. А что если, правда, попытаться писать, преследуя определенные цели?.. Эх, звонят…
Приезжал отец. Он привез сухарей и много всяких лакомств. Могу задать пир в «крысятнике». Трудней всего мне просить у него денег. А денег нужно немало. Я вижу, как отцу тяжело давать их. Он вздыхает, причитает, охает, что дела у него плохи, отсчитывает бумажки загрубевшими от работы руками, а я, как преступник, не смею поднять глаз. Отлично знаю, что, не будь я в семинарии, не получил бы я ни одной из этих «бумажек», да и не смог бы убедить его в том, что мне так много нужно. Однако надежда увидеть сына ксендзом все превозмогает.
Отец рассказывал о доме и о соседях. Как-то, случайно проезжая через Клевишкис, он встретил родственницу настоятеля. Она расхваливала наши груши и расспрашивала обо мне: что я пишу и как учусь. Просила передать мне привет. Отец говорил об этом, как о самых обыкновенных вещах, а меня это так взволновало, что я даже испугался, как бы он не заметил. Странное дело, уж сколько времени я не вспоминал о Люце, но стоило только отцу напомнить о ней, и я разволновался. Прежде я верил Петриле и считал ее взбалмошной, но теперь вижу, что это не так. Просто у нее живой, веселый характер. А тогда на Заревой горе она была такой серьезной. А как искренне сказала мне: «Не забывай меня, Павасарелис, я буду скучать по тебе». Взбалмошная так бы не сказала…
Но что-то я уж слишком размечтался. Довольно. Кончено.
Сегодня праздник весны. День и вправду прекрасный. Теперь можно после ужина бродить по саду. Конец рекреациям в душном надоевшем зале. Гуляя по саду, я вспомнил давние дни. В тысяча девятьсот шестом году мы, несколько гимназистов, праздновали первое мая на берегу Шешупе. Революционное настроение тогда еще владело нами. Казалось, только вчера глядели мы из окон гимназии на митинг, слушали горячие речи, — и вдруг увидали казаков с винтовками и страшными штыками. На нас, учеников младших классов, все это произвело неизгладимое впечатление, еще усиленное энтузиазмом и пережитым страхом. Лежа на красивом берегу Шешупе, мы делились воспоминаниями о тех днях. Погода стояла тогда такая же теплая и солнечная. Мы катались по свежей зеленой траве и, несмотря на эти трагические воспоминания, были довольны собой и жизнью. Нами владела решимость перестроить жизнь, и мы смело затянули еще детскими голосами первомайскую революционную песню.
Последующие события рассеяли мои революционные настроения и в конце концов привели в семинарию. Но первомайская песня и сегодня еще звучит в моих ушах, еще и сегодня я напеваю ее, а напевая, чувствую радость жизни. И сегодня я среди тех, которые хотят, если не реформировать, то по крайней мере исправить жизнь, не материальную, а духовную. А это ведь еще важнее. Сегодня я лучше, чем в ту пору, понимаю, какие нужны изменения, вижу и цель и средства, ведущие к реформе или к исправлению жизни. Но где энтузиазм и решимость, которые переполняли нас тогда на берегу Шешупе? Я напеваю первомайскую песню, и она будит во мне смелость. Но как бессмысленна в этих стенах моя смелость и как скоро она исчезает. Все-таки во мне, видно, и до сих пор не погасли искорки революционного огня, они-то и не позволяют мне окончательно проникнуться семинарским духом.
Почти месяц прошел с тех пор, как отец передал мне привет от Люце. Уж не колдовской ли это был привет, что я так часто о ней вспоминаю? Или виновата весна? Вот и сегодня Люце не выходит у меня из головы. Стыдно признаться, но во время вечерней рекреации я нарочно ускользнул в сад один, чтобы никто за мной не увязался и не мешал мне мечтать о ней. Не бог весть какие это были мечты. Сплошная чепуха. Как ребенок, я сам себя тешил сказкой, далекой от жизни. Никогда бы не решился я записать эту «сказку», если бы думал, что мой дневник попадет кому-нибудь в руки. Когда-нибудь в старости, перечитав его, я с улыбкой вспомню, каким наивным был в эти годы.
Итак, казалось мне, будто я еду из семинарии домой на каникулы. В дороге нас застигает ночь. Все небо обложило, поднялся ветер, и мы сбились с пути. Едем — места глухие, кругом ни огонька, ни избушки. А тут еще разразилась гроза. Вдруг вдали блеснул огонек. Мы повернули в ту сторону и вскоре подъехали к большой помещичьей усадьбе. Никто нас не встретил. Отец повел лошадей на конюшню, а я направился в дом. Двери незаперты. Снимаю пальто и вхожу в роскошный, светлый зал, но и тут ни души. Неожиданно появляется Люце.
— Павасарелис! — восклицает она радостно, — я так давно тебя жду. Но ты озяб и устал. Ехать тебе нельзя, не то заболеешь. Ты должен переночевать здесь…
Мы долго бродим по залам, смеясь и разговаривая. Наконец она показывает мне приготовленную для меня комнату и уходит. Я гашу свет и гляжу в окно. Гроза утихла. Луна выглянула из-за туч. Я вижу чудесный парк. Высокие, ветвистые деревья, лужайки и широкие аллеи. В лунном свете блестит фонтан и белеют мраморные статуи. Но вот показывается Люце, она идет по аллее к фонтану. Я хочу побродить с Люце в этом волшебном парке и следую за ней. Увидав меня, она изумляется и радуется. Мы гуляем по прямым, залитым светом аллеям и любуемся сказочной лунной ночью.
Оказывается, это имение ее матери. Но мать Люце вовсе не сестра настоятеля, а богатая польская графиня. Как она попала к настоятелю, Люце не знает. Дядя заставляет её выйти за Бразгиса, но она его не любит, поэтому убежала к матери. Но вот уже парк кончается, и я вижу большое озеро. Мы садимся в лодку и гребем в лунном свете, проплывая под развесистыми ивами, по спокойной зеркальной воде.
— Павасарелис, — говорит она, — знаешь ли ты, что я тебя люблю? Бросай семинарию, и мы заживем с тобой счастливо здесь.
Внезапно мне представляется, что я уже не семинарист, а ксендз, и моя фантастическая идиллия превращается в драму, в трагедию. Сердце мое разрывается между любовью и долгом… Я фантазирую до тех пор, пока звон колокола не призывает меня в часовню, к вечерней молитве.
Еще и часу не прошло, а я пишу это, подсмеиваясь сам над собою. Меж тем я мечтал искренне, волновался, печалился, радовался. Какие же это были мечты? Детски-наивные или порочные и греховные? Нет, ничего греховного в них не было. Я устоял против соблазна и даже мысленно не погрешил против «вымышленного» долга ксендза. Все же на исповеди скажу, что «предавался суетным мыслям».
В эти дни у нас было довольно много свободного времени. Вспомнив свой разговор с Эйгулисом о поэзии, я решил заняться стихами. Написал два стихотворения в том духе, в каком он советовал, и отдал ему. Эйгулис сказал, что показал их еще кое-кому, и уверял, что всем понравилось. Серейка, хотя и предупредил, что в поэзии ничего не смыслит, но отметил, что эти стихи значительней по содержанию и нравятся ему больше любовных песен или описаний красот природы. Эйгулис говорил, что их надо напечатать и что мне следует продолжать в том же роде. По его словам, в моих стихах особенно хорош горячий, полный энтузиазма призыв к юношеству — призыв стремиться к идеалу и жертвовать ради него всем, даже жизнью.
Конечно, не мне судить о достоинствах этих стихов. Я только знаю, какие чувства владели мной, когда я писал прежде, и какие владеют теперь. Помнится, когда я писал свои первые стихи, то мечтал, волновался, грустил, но во всем находил отраду, теперь же я только рассуждаю и рассуждаю, словно решаю трудную задачу. Отчего так получилось, я и сам не знаю. Говорят, стихи полны энтузиазма, горячих чувств, я же, и когда писал их, и когда перечитывал — ни волнения, ни энтузиазма не ощущал. Словно я удачно играл несвойственную мне роль энтузиаста. Но мои ранние стихи мне и теперь близки и дороги; когда перечитываю их, на душе у меня становится тепло и, хотя они печальны и пессимистичны, но мне приносят отраду.
Впрочем, посмотрим, что будет дальше. Может быть, я и ошибаюсь.
- - — - - — - - — - -
Впоследствии, перелистывая страницы дневника, Людас Васарис часто думал:
«Вот зародыш моего настоящего. Как много робких предположений, которые я поверил этой тетради, подтвердились, как много предчувствий и страхов оправдалось с лихвою. Вероятно, и вправду, существует судьба или какая-то неумолимая логика жизни, и мы не можем свернуть с предначертанного пути. Мы точно выводим какой-то силлогизм бытия, посылки которого становятся нам ясны только тогда, когда мы узнаем