и снилось удивительное. Будто на большом столе в комнате лежит красавец великан, фамильный савичевский крендель с изюмом. Мама испекла его к дню рождения. Все уже собрались, столпились вокруг стола с кренделем, у мамы в руке и нож наготове, но нет разрешения. На это почему-то требуется специальное разрешение.
«Угощайтесь, — радушно приглашает Таня. — Это же мой праздник». А мама говорит: «Ждем извещения Андреенко».
Запах кренделя объяснился просто: на печурке подсушивались ломтики хлеба. Вкуснее и не так быстро съедается.
Сон растолковала Нина. Она пришла за кое-какими вещами и заодно сестренку поздравить, угостить настоящим кусочком мяса из заводской столовой.
— Тут и разгадывать нечего, — уверенно сказала Нина. — Вот-вот Андреенко опять что-нибудь подкинет. А то хлебца прибавит.
В крупу или сахар в счет месячных норм поверить можно было, в прибавку же хлеба…
— Это уже из области фантастики, — вздохнул дядя Леша. — В газете и намека нет, предпосылок не видно.
— Разве такие вещи раскрывают в газетах? — заспорила Нина. — Вы тут сидите и ничего не знаете. Сейчас на Дороге жизни движение, как на Невском до войны. Двустороннее. Сюда — продукты, боевые припасы. Туда — грузы оборонного значения и люди. Эвакуация же возобновилась.
И вот на следующий же день — вторая прибавка хлеба!
Верующая старушка воскликнула дрожащим ликующим голосом:
— Это же Христово воскресенье! Иннокентий Петрович, он дотянул, выжил, про…
Нет, не пробулькал. Проворковал, как голубь за окном.
Раньше, когда в городе еще летали птицы, на ящик-холодильник, что сейчас без пользы висел за кухонным окном, часто садились дикие голуби.
— Какое воскресенье, бабушка, — проворковал Иннокентий Петрович, — суббота, двадцать четвертое января.
Покинув булочную, Таня встретила Борьку Воронца. С ним, конечно же, был Коля Маленький. На этот раз они не стали спрашивать, слышала ли Таня радио.
— Здорово, а! — сказал Борька. — На целых пятьдесят граммов больше!
— А служащим даже на сто, — уточнил Коля. — Был бы я служащим…
— И не пустили бы в детскую столовую, — осадил Борька.
Девятнадцатого числа вышло постановление открыть столовые для школьников, ребят от восьми до двенадцати лет. Борьке еще прошлым летом исполнилось двенадцать, а Колин день рождения впереди, в мае.
— Тебе двенадцать уже стукнуло? — спросил Борька.
Таня кивнула:
— Вчера.
— Ух ты, поздравляю, — Борька протянул руку в рукавице, мороз очень уж сильный. — Теперь, значит, и ты уже взрослая, иждевенка.
— Иждивенка, — поправила Таня.
По меркам блокадного города в семье Савичевых детей не стало.
— Ничего, — успокоил Борька, — хлеба нам все равно столько же дают, а если детям кое-что и больше перепадет, так они же наше будущее.
И он дружески толкнул плечом Колю Маленького.
— Арктический холод, — дядя Леша никак не мог согреться. — Сорок градусов, представляете?
— И ты в такой морозище за газеткой пошел, — укоризненно сказала мама.
— Не один я. На проспекте ни души, а у киоска — очередь. И — впустую. Так и не подвезли.
— Зря вымораживались.
— Не могу я без прессы. И радио не работает, полная неясность.
— Может быть, Андреенко опять что-нибудь дал? — включилась в разговор Таня.
— Дал — получим, — резонно ответила мама. Голос у нее усталый, без тепла и улыбки. — Факт.
— Мария, — помолчав, спросил дядя Леша. — Не передумала?
Мама через плечо выразительно глянула на Таню и перешла на утайный язык, но все равно легко было догадаться, о ком и о чем речь. Опять об эвакуации.
— Как же мы оставим ее? Лека и Нина неделями дома не появляются, воды подать некому будет.
— А мы с Васей — не в счет?
— Спасибо, что сами себя обихаживаете.
— Ладно, — временно отступил дядя, — вернемся к данному вопросу в другой раз. Потом, после.
Мама по-своему истолковала последние слова.
— Как же я могу о таком наперед думать? Леша?!
Таня слезла с сундука и зажгла переносную, с подставкой, коптилку.
— Ты куда, доча?
— К бабушке.
Ее вдруг охватил страх, что бабушка уже умерла.
Таня, как и все, знала, что бабушка обречёна, безнадежна, никто и ничто уже не может восстановить в ней жизнь, даже прибавка хлеба. Анна Семеновна, участковый врач, еще третьего дня предупредила: «Это может случиться в любую минуту».
В первой комнате было совсем темно, а во второй, где лежала бабушка, чадила маленькая лампадка. Коптилка в сравнении с ней — яркий факел.
— Это я, — негромко произнесла Таня. — Нужно что?
Ввалившийся, обезображенный цингой рот расклеился, просочился невнятный звук. Таня сдвинула платок, наклонилась к самому лицу.
— Что, бабушка? Повтори.
— Как… като…
— Карточки? — подсказала Таня.
— Да… Ты, Маня?
— Нет, это я, маленькая. Бабушка все равно не узнала ее.
— Ма-ня… не сда-вай…
— Что ты, что ты, бабушка! — все в Тане восстало против того чудовищного, что свершалось на ее глазах и чему бабушка, родная, любимая, самая добрая и умная на свете, даже не помышляла противиться.
Евдокия Григорьевна больше не в силах была бороться, смерть обещала избавление от болезни и голода, от мук блокадной жизни. Или сама приближала конец, чтобы оставить своим детям, большим и маленьким, хлебную карточку с талончиками на целую неделю.
— Не… не… — Она собрала все, без остатка, силы и замедленно, однако без запинок и четко наказала: — Не сдавайте карточки. Я тут полежу.
— Что ты, что ты! — опять воспротивилась Таня, но бабушка уже умерла.
Когда Таня увидела это и поняла, она не испугалась, не заплакала. Просто все в груди смерзлось и окаменело. Всю неделю, пока бабушка тихо и спокойно лежала одна в холодной-прехолодной комнате, Таня не плакала. В доме не было слез, стенаний, крика.
С бабушкиными документами ходила в райсобес мама. Она выстояла длинную очередь и получила бумагу со штампом и печатью, свидетельство о смерти гражданки Федоровой (девичья фамилия Арсеньева) Евдокии Григорьевны, родившейся в Ленинграде в 1867 году, умершей 1 февраля 1942 года и захороненной в Ленинграде.
Точное место захоронения указано не было, да эти сведения и не требовали— невозможно.
Когда Таня увидела, что бабушка умерла, она минуту или две постояла у деревянной кровати с высокими спинками, а затем лишь вернулась на кухню. И хотя в глазах ее не было слез и она еще ничего не