Все забывает, что телефон не работает. Зайти… Неписаное правило утвердилось: даже родственники — редкие гости.
Причиной тому не только большие расстояния, запредельное истощение и слабосилие, но и особая, блокадная деликатность.
— Все нас забыли, доча, факт, — обижалась мама, хотя сама поддерживала связь лишь с Нащериными. — До войны всегда народу было полно. Бабушка говорила: «Проходной двор, а не дом».
Вале, конечно, тяжко приходить сюда. Сама сказала: «Не могу пока».
Все парни из Лёкиного оркестра на фронте, а Вася Крылов, искалеченный в зимней кампании до большой войны, запропал неизвестно куда, как и Нина…
И вот нежданно-негаданно, жаль, что в отсутствие мамы, явился Игорь Черненко, «директор» струнного оркестра и ближний, с Третьей линии, сосед. Он был ранен у Невской Дубровки, на «Пятачке», отлежал в госпитале и получил десятидневный отпуск. От него пахло бинтами и лекарствами.
— Как же так, как же так? — вопрошал Игорь неизвестно кого. Смерть друга ошеломила его. Не в атаку же ходил, не в окопе сидел Лека Савичев — и погиб.
Таня же, глядя на Черненко, не могла понять, почему сержант артиллерии, герой-фронтовик такой изможденный? Как обыкновенный блокадник.
— Вас плохо кормили в военной больнице?
— Почему? В госпитале харчи нормальные, усиленные даже. Я с полпуда в весе прибавил.
— В стационаре у Леки тоже было усиленное питание, — рассказала Таня.
Черненко достал из шинели папиросы:
— Леке вез в подарок. Таня не знала, что сказать.
— Возьми. Обменяете на что-нибудь. «Беломор» — нарасхват.
На Андреевском рынке за пачку «Беломора» давали все, что угодно: хлеб, сахар, шроты, какао- порошок, столярный клей, бронзовую статуэтку, хрусталь и шелк.
Мама выменяла кокосовое молоко, парфюмерный съедобный продукт. До войны его добавляли в туалетное мыло и крем для лица. Теперь несколько раз давали по талончикам на сахар. Кокосовое молоко, похожее на чешуйки, настроганные со стеариновой свечки, было вкусным и приятным, но очень уж быстро таяло во рту. Один запах оставался, нежный и тонкий, да и то на очень короткое время. Как простые духи.
— На обертке еще пальмы были нарисованы, — вспомнила мама довоенное туалетное мыло «Кокосовое».
Таня взяла на кончик ложечки несколько белых чешуек, осторожно перенесла их на язык и отпила кипяток из чашки. Она закрыла глаза и увидела пустынный остров в океане, широкую полосу кораллового песка и, чуть поодаль от уреза синей воды, согнутые ветром пальмы. Под веерными листьями висели крупные кокосовые орехи.
— Вот бы жить на острове, — подумала вслух.
— А мы где живем, доча? — не поняла мама. — На острове и живем, на Васильевском.
— Нет, там, где кокосы…
Зуб вырвался сам по себе. Точнее — вывалился, выпал из распухшей десны. Мама хотела откусить поджаренную на «буржуйке» корочку — и лишилась зуба. То, что к истощению прибавилась цинга, давно обнаружилось. Стали отекать ноги и руки, покрываться синяками и язвочками, острая боль в суставах мешала ходьбе. Теперь зубы посыпались…
— Надо было лук просить, — сказала озабоченно Таня. — «Беломор» очень ценится.
— Побаловать тебя хотелось, доча. Вкусное же оно, молоко кокосовое?
— Вкусно. А лук не просто еда, а лекарство.
Это до блокады она была маленькой, не понимала, что к чему. Теперь разбиралась в еде и болезнях.
— Вот бы он опять пришел…
— Черненко-то? Кончился у него отпуск, обратно на фронт уехал. — Мама вздохнула. — Миша, Ми- шулька наш где? И Нинурка почему-то не приходит.
Мама обманывала себя, отгоняла страшную мысль. С Ниной, конечно, случилось непоправимое. Не известно лишь — где и что. С марта месяца не получала свои продовольственные карточки, а уже почти середина апреля, двенадцатое число.
— У одного человека, — дипломатично начала Таня, — и не только у него, таких историй много. А у ятого, ну, в общем, Бори Воронца, мама пошла в очередь и пропала, а через сколько-то дней вернулась. Окрепшая и почти здоровая.
— Это как же так?
— Очень просто. Упала на улице, ее отвезли в профилакторий, вылечили там и подкормили. А Борька ждал, и все мамины хлебные пайки откладывал в жестяную коробочку из-под довоенного печенья.
— Хороший человек, — оценила Борьку Воронца мама. Она осмотрела выпавший зуб, вздохнула: — Такой еще здоровый был…
Бомбоубежище вздрагивало, как при землетрясении. Глухо доносились разрывы снарядов. На длинном шнуре маятником раскачивалась лампочка с эмалированным абажуром. От слабого электрического напряжения зубчатая спираль лампочки не светилась, а тлела.
— Когда ж это кончится? — раздалось из полутьмы.
Вместо ответа ругнулся птичий голос:
— Ну, гады. Четвертый час долбают.
Обстрел начался в пятом часу, теперь был уже вечер.
— Без паники, граждане, без паники, братцы-ленинградцы.
И опять глухие удары, толчки, а в паузах — частый стук метронома. Радиозвуки множились эхом бетонных сводов, чудилось, будто в подвале не один, а десятки громкоговорителей.
— Через пять дней ровно триста, — опять возник птичий голос.
— Что — триста? — не поняли в дальнем углу.
— Триста дней войны. Сегодня двести девяносто пятый.
Таня мысленно ахнула: «Неужели война уже так долго?»
Иногда ей казалось, что война была всегда. Голод, холод, бомбежки, обстрелы, дистрофия, тревоги, очереди — все ужасные ненормальности стали обыкновением. И то, что смерть вошла в их дом, в дом Савичевых, не исключение, а само правило, правило войны.
— Правило войны, — подтвердил дядя Вася. — Ни одна семья не может рассчитывать на снисхождение или милосердие. Судьбы людей, при всей их непохожести и самоценности, на войне делаются безымянными заложниками. Молодые и старые, женщины и мужчины, дети и калеки, гении и рядовые — все сгорают в пламени войны.
Двести девяносто пять дней, почти десять месяцев. Всего около десяти месяцев, а в одной лишь семье столько потерь!
Три человека убиты блокадой, два пропали без вести…
Незадолго до полуночи, после некоторого перерыва, артиллерийская долбежка возобновилась, но Савичевы не пошли в подвал.
Каждое слово давалось с трудом. Дядя напрягался, выдавливал из себя хриплые звуки.
— Подвел… вас… Хло-пот…
— Что такое говоришь, Вася! — ласковым голосом возмущалась мама. — Лежи спокойно.
— Нале-жусь…
— Дядя, не умирай, ну, пожалуйста, — просила Таня слезно, а глаза оставались сухими.
Он еще жил, но тело его немело, руки стали ледяными, оцепенение подкрадывалось к сердцу.
— Дядя, пожалуйста, — умоляла Таня и гладила, гладила ледяную руку.
Дядя Леша закладывал в печку старые, потрепанные книги в мягких обложках, заслоняя их от брата