твердеющий сосок. Я слушала пророчество. Неожиданно я оказалась на пороге взрослой, женской жизни, и это наполняло меня гордостью. Власть и сила ребенка кроются в тайне будущего. Поэтому, несмотря на то что я была сконфужена жестом, на который у меня пока не было заготовлено полностью удовлетворительного ответа, я повернула голову и взглянула на лежащего старика. Он мне нравился. Мне было жалко его из-за жены — грузной, немощной женщины, с ногами, покрытыми гноящимися ранами, — которой он каждый день с безграничным терпением и неослабным тщанием менял повязки. В то же время его серая кожа и испещренный трещинами нос были мне смешны. Я тихонько высвободилась.
Вечером, лежа в кровати, которую я делила с одной из его внучек, я рассказала о том, что произошло. Оказалось, что с ней происходило то же самое. Мы обсуждали проблему, внимательно глядя друг другу в глаза, стараясь обнаружить в зрачках истинное значение сделанного открытия. Мы, несомненно, подозревали, что дедушка делал что-то такое, чего делать было нельзя, однако секрет, в который мы обе были им посвящены, был много ценнее, чем мораль, чей смысл и назначение оставались для нас окутаны тайной. Однажды я решила — с гордостью, граничившей с бравадой, — поведать священнику на исповеди о моих мастурбационных практиках. Его реакция разочаровала меня до такой степени — он воздержался от комментариев и попросту влепил мне, как обычно, пару «Аве» и тройку «Патер», — что я навсегда и окончательно потеряла к этому служителю культа всяческое уважение. Как после этого я могла рассказать ему о том, что пожилой мужчина прикоснулся к моим грудям и этим чрезвычайно меня смутил!
Как только я ловлю мужской взгляд, задерживающийся хотя бы на долю секунды там, где — делаю я заключение методом дедукции — мой бюстгальтер зацепился за пуговицу блузки, или, шире, если мой собеседник, не отрывая от меня застывшего взгляда, очевидно, занят мыслью, совершенно отличной от той, что я пытаюсь ему втолковать, я немедленно баррикадируюсь и ищу спасения все в той же кротости и том же смирении, как и тогда, во время первой очной ставки с дедушкой. Именно по этой причине вы не отыщете в моем гардеробе ни облегающих платьев, ни платьев с глубоким декольте. Моя стыдливость в данной области не ограничивается моим собственным телом и распространяется также на окружающих. Так, сидя на диване в какой-нибудь светской гостиной бок о бок с непристойно (полу!)одетой женщиной, я рефлекторно поправляю юбку и стараюсь сделать собственную грудь как можно менее заметной. В подобной ситуации мое смущение имеет двоякую причину: во-первых, посредством таинственного процесса сдвига, перепроектирования и экстраполяции, я прихожу к мысли, что своим поведением она разоблачает
Контрастны пути субъективного взгляда и похожи на горную дорогу, мчась по которой машина то ныряет в темные туннели, то выскакивает на яркий свет… На предыдущих страницах я объясняла, что предпочитаю прикрывать то, что большинство моих современников считают совершенно естественным выставлять напоказ, одновременно раскрывая самые сокровенные интимные детали, о которых мало кто решится говорить вслух. Очевидно, что написать книгу — не поле перейти, а процесс письма от первого лица — подобно психоанализу, который, таща вас по крутым тернистым путям, помогает сбросить и оставить на обочине лохмотья вашего «я», — исподволь трансформирует первое лицо в третье. Чем больше и детальнее я описываю собственное тело и совершаемые мной действия, тем более удаляюсь от себя самой — каждый знает, как сложно бывает узнать себя в кривом зеркале, превращающем нос и щеки в изрезанный трещинами и усыпанный кратерами лунный пейзаж. Бывает, что похожий тип дистанции устанавливается посредством оргазма — говорят ведь, что волна наслаждения выносит оргазмирующего за пределы тела. Возможно даже, что отношения между дистанцией и оргазмом являются структурными — по крайней мере, это верно для той категории людей, к которой я принадлежу, — и первая управляет вторым в той же степени, в которой второй распоряжается первой. Так как это как раз и есть то, о чем я хотела бы сказать, та, которую я описывала выше, та, которую любой пристальный взгляд мог вогнать в краску, та, что не отваживалась носить мало-мальски эротические наряды, все та же, впрочем, что бросалась очертя голову в сексуальные авантюры, в которых безликие партнеры безостановочно сменяли друг друга, находит неизъяснимое наслаждение в эксгибиционистических откровениях, ограниченных, однако, одним необходимым условием — разоблачение должно происходить на некотором отдалении, быть объектом зеркальной операции, сюжетом рассказа.
В данном случае язык и образ взаимодополняемы. Именно тот факт, что образ очень часто просит вербального комментария, делает наблюдения за отражением в зеркале собственной плоти, жадно поглощающей кусок чужого тела, столь возбуждающими. «Ух! Идет как по маслу, долбит самую матку!» — «Погоди, погоди, а вот я прогуляюсь тут по краешку, чтоб тебе было видно…» Стилистически привычные нам с Жаком в подобных обстоятельствах диалоги представляют собой сухое констатирование фактов, при этом лапидарность обеденной лексики играет скорее не роль катализатора лавинообразной волны скабрезностей, а гасителя вербальных помех и резца, отсекающего все лишнее и позволяющего достигнуть максимально возможного в данных обстоятельствах уровня точности описания. «Потекла! Аж по бедрам течет… И клитор раздуло…» — «Верти, верти жопой, сейчас я тебя выебу как Сидорову козу… Но для начала надо тебе потрепать клитор хорошенько… А потом мы тебя выебем в жопу…» — «Ему хорошо? Твоему хую хорошо… Там?..» — «Да, эта жопа отлично доит хуй…» Обмен репликами продолжается в очень выдержанном, спокойном тоне, даже когда дело близится к финалу. Так как мы очевидно асинхронны и не можем видеть одни и те же образы и испытывать одни и те же ощущения одновременно, диалог превращается некоторым образом в инструмент сглаживания различий и заполнения лакун, мы снабжаем друг друга недостающей информацией. Мне также нравится сравнение с двумя артистами, которые, сидя в студии, дублируют порнографический фильм и внимательно следят за малейшими перипетиями персонажей — Пизда и Жопа, Хуй и Яйца, — говорящих отныне их голосами.
Повествование растаскивает тело на части, удовлетворяя потребность овеществления и инструментализации получившихся таким образом кусков. Знаменитая сцена в годаровском «Презрении», в которой Пикколи перемывает по словечкам тело Бардо, на мой взгляд, является прекрасной проекцией такого виртуального челнока, неустанно снующего между образом и словом, где последнее неустанно направляет и пришпоривает сознание, заставляя его фокусировать все имеющееся в наличии внимание на части тела. В процессе совокупления трахающиеся часто восклицают «Смотри!», и они совершенно правы, потому что посмотреть действительно есть на что, особенно же интересны — и доступны — крупные планы. Однако иногда, для того чтобы заприметить главное и для того чтобы смотреть и