всем солидарен с нами. К страшному разочарованию и отвращению европейца мы ведем себя как избранная нация.
Вся эта борьба, смута, неразбериха представляет собой прекрасную питательную среду для европейского литератора. Ему несвойственно пугаться идей, впадать в транс от поражения или несчастья, его нельзя заставить молчать произвольными или враждебными акциями правительств. На протяжении веков ему довелось сыграть свою роль во всякого рода общественных проектах. Некоторые из выдающихся мыслителей были с современной точки зрения и на противоположной стороне баррикад, отстаивали неправое дело. И все-таки их продолжают считать великими. Их наследие изучают и обсуждают. Каким контрастом эта старушка Европа предстает даже молодой Америке, которую более ста лет назад описывал Чарльз Диккенс. “Меня приводит в дрожь мысль, — пишет он, — что здесь появится радикал. Впрочем, меня вряд ли испугает, если он окажется радикалом из принципа, по образу мыслей и взглядов, и будет уверен в собственной правоте. Ибо в любом противоположном случае, я боюсь, он возвратится домой истым тори. Больше я ничего не комментирую, ибо опасаюсь, что именно этой страной, как не подтвердившей своего предназначения на земле, будет нанесен самый тяжелый удар по свободе”.
Мне повезло: вернувшись в этом году в Европу, я обнаружил, что часть моих былых друзей еще живы. Каждый из них прошел через тяжелейшие муки в период оккупации. Почти всех их заставляли голодать, избивали, пытали либо оккупанты, либо свои же. И тем не менее я увидел их всех без исключения не павшими духом, а работающими с большим усердием и воодушевлением, чем когда-либо. Честно говоря, все они были моложе духом, нежели в те годы, когда мы познакомились. Они не создают черных, безысходных, нигилистических произведений. Совсем напротив, я не почувствовал ни следа нетерпимости, горечи, цинизма или паралича воли, быть готовым к которым призывали меня американские друзья. Стоит заметить, что, стремясь продолжать начатое, многие из моих старых приятелей оказались вынуждены выполнять всякого рода неблагодарную работу. Один из них, поэт и драматург, признался мне, что с окончания войны перевел около пятидесяти больших книг. (Надеюсь, нет надобности напоминать, как мало платят переводчикам и у нас, и за границей.) Но, может быть, потому, что они так жестоко страдали во время войны, это дополнительное бремя, эта занудная работа не кажется такой катастрофической, какой она предстает американцу. В конце концов все они благодарны судьбе, оставившей их в живых, и счастливы, что, вопреки всему, могут высказать вслух свою радость жизни. Лишения и страдания излечили их от мнимых недугов, да и от некоторых вполне реальных.
Разумеется, у меня и в мыслях нет утверждать, что война — нечто благое как для художника или просто обывателя, так и для тех, для кого она является профессией. Но нельзя отрицать, что те из моих друзей, кто пережил войну, стали крепче духом. Эта сила духа и энергия радикально отличает европейских художников, моих друзей, от художников американских. Американского писателя, насколько я мог заключить из личного опыта, легко обескуражить. Иногда меня вообще озадачивает, почему он сделал слова своей профессией. О нем, безусловно, нельзя сказать, что он безраздельно верит в свое писательское предназначение. Самое мягкое, что о нем можно сказать, — то, что он не живет им. Напротив, он готов изменить своей миссии, как только давление станет слишком сильным. Безысходность и пессимизм, владеющие умом американского писателя, отчасти можно объяснить отношением публики, ибо американская читающая аудитория не только, видимо, безразлична к духовной пище, которую ей предлагают, но при малейшей возможности предпочитает физические или материальные суррогаты. Но даже в них, во всем, что касается физического и материального комфорта, рядовой американец оказывается крайне дезориентирован. Достаточно мне подумать лишь об одном дне, проведенном в обществе любого нищего художника-европейца (я знал их так много!), чтобы сделать вывод, что американец неспособен насладиться даже тем малым, что в его распоряжении. Возьмем хотя бы его физическую форму. Автомобиль может довезти его, куда он захочет, но что встретит его по прибытии? Если это ресторан, пища в нем обычно несъедобна; если театр, спектакль нагоняет на него скуку; если курорт, там остается только пить. Если американец сидит дома с друзьями, разговор скоро перерастает в нелепый спор, как у школьников, или выдыхается. Искусство жить в мире с самим собой или с соседом нам неведомо. Американец — существо антиобщественное; наслаждение он обретает только в бутылке или в своем автомобиле. Он обожествляет успех, но, добившись его, чувствует себя еще неуютнее, чем раньше. В расцвете сил он осознает собственное моральное и духовное банкротство; достаточно кашля, чтобы он покинул бренный мир.
На протяжении семи месяцев, что я провел за границей, я встретился с огромным количеством писателей, живописцев, скульпторов; иных я знал издавна, с иными только познакомился. От времени до времени я набредал на заклятого врага, с которым обычно в конце концов устанавливались дружеские отношения. Большинство этих поездок и встреч имели место в маленьких городках, селах и деревушках, таких, как Волюве-Сен, Ламбер, Брюгге, Ла Сьота, Каркасон, Монпелье, Периго, Лес Эйзи, Моржа, Лозанна, Ванс, Севилья, Уэльс. Особенно глубоко запечатлелся в моей памяти Корвен в Уэльсе. Туда я заехал специально с блицвизитом к Джону Кауперу Поуису, которому сейчас за восемьдесят. Вот вам англичанин валлийского происхождения, который прожил больше тридцати лет в Америке, как говорят, “популяризируя культуру”. Когда мне было двадцать с небольшим, я ходил на его лекции в Нью-Йорке, прочитал несколько его книг, а затем, почти двадцать пять лет спустя, начал с ним переписываться. Я отвлекаюсь от темы, для того чтобы еще раз воздать должное величию духа. Это человек, отдавший свои лучшие годы Америке, оказавший значительное влияние на многих наших современных писателей и художников и вернувшийся полтора десятилетия назад к родному очагу, в маленькую, захолустную деревушку, куда не заглядывает никто из знаменитостей. И здесь год за годом он создает книги одну лучше другой — совершенно, стыдно сказать, неизвестные нашим соотечественникам. В Поуисе я увидел литератора, без скидок делающего честь своему цеху, одного из немногих живущих ныне писателей, с кого собратья по ремеслу могут брать пример. Ничуть не преувеличивая, могу сказать, что это самый молодой душой, самый жизнерадостный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Он разработал собственную философию — философию одиночества и “существования вопреки”, как он ее называет; благодаря этой философии он и сейчас “свежий как огурчик”. От него исходит ощущение радости и гармонии. В качестве источников своего вдохновения он называет Гомера, Данте, Рабле, Гете, Шекспира, Достоевского, Уолта Уитмена. Их имена то и дело звучат в его разговорах с собеседниками; ему никогда не надоедает их цитировать. Поуис — не только самый терпимый и обходительный человек из всех, кого я знаю, но, подобно самому Уитмену (к которому он питает глубочайшее уважение), человек, “цветущий” от самых корней. Хотя от него веет культурой и образованностью, он без труда общается с детьми, чудаками и юродивыми. Распорядок дня у него прост до примитивности. Поуис начинает день с долгой молитвы за здравие животных, преследуемых садистами-учеными, которые уродуют их и изничтожают. Не обремененный материальными заботами, он сделался вольным как птица и, что еще важнее, в полной мере осознает свою свободу и наслаждается ею. Встретить такого человека — радость и благословение. И он, сумевший так много дать миру, практически неизвестен, едва упоминаем, когда заходит речь о литературе. Да над его дверью, как над входом в обитель самого Господа Бога, должно быть начертано: “Я тот, кто сотворил вас из глины. Придите и внимайте мне!”
Доведись мне встретить одного лишь Джона Каупера Поуиса, моя поездка уже была бы не напрасной. Но я имел счастье встретить и других неповторимых людей, и каждый из них по-своему способствовал тому, что я стал глубже и разностороннее воспринимать жизнь. Нигде в Европе не обременяли меня бессмысленными, тупыми и обычно оскорбительными вопросами, какие я привык слышать от моих американских друзей и поклонников. Даже супрефект, перед которым я был обязан предстать, прежде чем уехать из Парижа, был более корректен, терпим и проявил лучшее понимание моего творчества, чем наши напыщенные, занудные литературоведы. Было нечто приятное в том, что тебя подвергает допросу такой эрудированный человек, несмотря на то, что предмет разговора был болезненным. А что сказать о Франсисе Рауле, начальнике управления полиции Парижа, с которым мне нужно было связаться по вопросу продления визы? Покажите мне его достойного американского собрата! Покажите мне среди чинов местной полиции подобного Фернану Руду из супрефектуры Вьена, в доме которого я провел несколько замечательных часов,