угодно цивилизованное существо знает или когда-либо знало, что произошло в этом священном месте. Цивилизованный человек вряд ли способен узнать или понять — он по другую сторону этого холма, вершина которого была опустошена задолго до того, как он или его предки появились на свет. Они называют это гробницей Агамемнона. Что ж, может быть, кто-то по имени Агамемнон и был здесь погребен. Что с того? С какой стати мне теперь стоять здесь разинув рот, как идиот? Нет уж. Я отказываюсь довольствоваться этим совершенно-несомненным фактом. Я воспаряю — не как поэт, не как повествователь, сочинитель легенд, мифотворец, а как чистый дух. Я говорю: весь мир, разворачивающийся во все стороны от этого места, когда-то жил такой жизнью, о какой никто из людей и не мечтал. Я говорю: были боги, ходившие везде, люди, как мы видом и сутью, но свободные, поразительно свободные. Покидая эту землю, они унесли с собой одну тайну, которую нам никогда не вырвать у них, покуда и мы ни сделаемся свободными. Однажды мы обязательно узнаем, что значит иметь жизнь вечную, —
Теперь мне кажется почти неправдоподобным, что то, о чем я рассказываю, было следствием колдовского воздействия короткого утра. В полдень мы уже спускались по дороге к небольшому трактиру. По пути мы наткнулись на смотрителя, который, хотя и явился слишком поздно, никак не хотел отпускать меня, не сообщив уйму совершенно бесполезных фактов и дат. Сперва он говорил по-гречески, потом, когда узнал, что я американец, перешел на английский. Кончив нести положенный ученый бред, он заговорил о Кони- Айленде. Он там мазал мостки на пляже черной патокой. Пользуясь моим любопытством, он мог бы заливать, что осы прилепили его к потолку в заброшенном шато. Почему он вернулся? Дело в том, что по- настоящему он не вернулся. Никто, кто однажды переплыл океан в западном направлении, назад не возвращается. Он продолжает мазать мостки патокой. Он вернулся, чтобы воплотиться в образе попугая, чтобы на этом бессмысленном попугайском языке повторять затверженное другим попугаям, которые платят за то, чтобы послушать его. Это язык, на котором, как говорят, древние греки общались с богами, теперь слово «бог» совершенно ничего не значит, но им все равно пользуются, швыряя, как фальшивую монету. Люди, не верящие ни во что, пишут необъятные ученые труды о богах, которые никогда не существовали. Это часть культурного пустозвонства. Если вы специалист по этой части, то в конце концов станете членом академии, где постепенно превратитесь в законченного шимпанзе.
Мы у Агамемнона и его супруги. Чего мы желаем, что-нибудь
Я тупо гляжу на поле цвета ирландской зелени. Это поле Лоренса Даррелла, геральдическое поле во всех смыслах слова. Тупо глядя на это поле, я вдруг понимаю, что пытался сказать мне Даррелл в своих длинных полубредовых поэмах, которые он называл письмами. Когда в холодный летний день мне в Вилла Сера в Париже приходили эти геральдические послания, я всегда думал, что, прежде чем взяться за перо, он, чтобы оно легче скользило, заправлял ноздрю кокаином. Однажды из конверта вывалилась целая стопа бумаги с чем-то похожим на прозу — все это имело название «Ноль» и было посвящено мне тем самым Дарреллом, который сообщил, что живет на Корфу. Я слыхал о гадании по птичьим следам и по печени и однажды почти понял идею абсолютного ноля, пусть и не был еще изобретен такой термометр, который бы его измерил, но, только сидя здесь и глядя на поле цвета ирландской зелени перед таверной Агамемнона, я понял идею Ноля в геральдическом смысле. Еще не было поля столь гербово зеленого, как это. Когда замечаешь что-то истинное и несомненное, ты приближаешься к нулевой отметке. Для ясного взгляда Ноль — греческого происхождения. Это важно, то, о чем говорит Даррелл, когда пишет об Ионии. Это важно, и теперь, например, я могу объяснить это точнее, потому что то, о чем я пытаюсь сказать, происходит прямо у меня на глазах... В поле стоят женщина и двое мужчин. Один из мужчин держит мерную рейку. Он собирается отмерять участок земли, подаренный ему на свадьбу. Его невеста здесь для того, чтобы проследить, как бы жених не ошибся в измерениях даже на миллиметр. Они ползают на четвереньках, спорят из-за крохотной частицы земли в юго-западном углу участка. Может, из-за прутика, попавшего под рейку, она отклонилась на миллиметр. Невозможно быть более внимательным. А еще толкуют, что, мол, дареному коню в зубы не смотрят! Они отмеряют то, что до сих пор было для меня лишь словом — словом «земля». Мертвые герои, золотые кубки, круглые щиты, драгоценные украшения, кинжалы с чеканным узором — до всего этого им нет никакого дела. Единственное, что ценно, насущно необходимо, — это земля, просто земля. Я перекатываю это слово на языке — земля, земля, земля. Ну да, в самом деле, земля — я чуть не забыл, что это слово означает такую простую, вечную вещь. Кое-кто вопит извращенное, посрамленное, искаженное, внушенное: «Земля Свободы» — и прочее в том же роде. Земля — это то, где растят урожай, возводят дома, пасут коров и овец. Земля — это земля, какое великое и простое слово! Да, Лоренс Даррелл, ты превращаешь ее в ноль, точку отсчета: ты берешь комок влажного чернозема и, стискивая его, пропуская сквозь пальцы, получаешь двоих мужчин и женщину, которые стоят на поле цвета ирландской зелени, меряя землю. Приносят вино. Я поднимаю стакан.
Часть вторая
Наше грандиозное путешествие по Пелопоннесу прервалось в Микенах. Кацимбалис получил известие, что должен срочно вернуться в Афины, поскольку неожиданно обнаружился участок земли, который проглядели его адвокаты. Кацимбалис не пришел в восторг от этого известия. Напротив, он впал в уныние: новая собственность, значит, новые налоги, новые долги — и новая головная боль. Я мог бы продолжать знакомство с Грецией в одиночку, но предпочел вернуться с ним в Афины и разобраться в своих впечатлениях и ощущениях. Мы сели на автомотрису в Микенах и спустя часов пять или шесть, если не ошибаюсь, были в Афинах, заплатив за билеты смешные деньги: как за пару коктейлей в «Ритце».
За время от моего возвращения и до отбытия на Корфу произошло три-четыре незначительных события, о которых мне хочется здесь коротко упомянуть. Первое связано с американским фильмом «Хуарес»[26], который несколько недель шел в одном из лучших афинских кинотеатров. Несмотря на то, что Греция находится под властью военной диктатуры, фильм этот, лишь в слегка сокращенном после нескольких показов виде, идет и днем и ночью в переполненных залах. Атмосфера напряженная, аплодисменты — явно республиканские. Фильм по многим причинам вызывает бурную реакцию греков. Чувствуется, что дух Венизелоса[27] все еще жив. Чувствуется, что, слушая резкую и великолепную речь Хуареса, обращающегося к собранию представителей иностранных держав, люди начинают проводить странные и волнующие аналогии между трагическим положением Мексики при Максимилиане[28] и нынешним опасным положением Греции. Единственный настоящий, единственный сравнительно бескорыстный друг Греции сейчас — это Америка. Об этом я еще скажу, когда буду на Крите, месте рождения Венизелоса и Эль Греко. Но быть очевидцем того, как показывают волнующе обличительный фильм, направленный против всех форм диктатуры, самому находиться среди зрителей, чьи руки развязаны только для аплодисментов, — это незабываемо. То был один из редких моментов, когда, находясь в стране, которая закована в кандалы, у