спросит, что же меня мучит, никогда, никогда, ведь она боится узнать правду. Я не люблю тебя! Услышит ли она мои крик? Я не люблю тебя!

Я кричу вновь и вновь, плотно сжав губы, с ненавистью в сердце, с отчаянием, с безнадежной силой. Но эти слова так никогда и не сорвутся с моих губ. Я смотрю на нее и молчу. Я не могу. Время, бесконечное время в наших руках, и ничто его не заполнит, кроме лжи.

Хорошо, не буду повторять всю свою жизнь вплоть до рокового момента — это слишком долго и очень больно. Кроме того, разве моя жизнь хоть как-то предвещала этот кульминационный момент? Сомневаюсь. Думаю, было очень много возможностей начать все сызнова, но я утратил и силу, и веру. Вечером, о котором хочу рассказать, я вышел один. Я вышел из прежней жизни и вошел в новую. И это не потребовало ни малейшего усилия. Тогда мне было тридцать. У меня была жена, ребенок и то, что называется «завидным положением». Таковы факты, а факты ничего не значат. Правда состоит в том, что мое желание было так велико, что стало реальностью. В такой момент то, чем занимается человек, не имеет большого значения, в расчет принимается только то, что он собой представляет.

В такой момент человек становится ангелом. Именно это случилось со мной: я стал ангелом.

В ангеле ценится не так чистота, как умение парить. Ангел может нарушить заведенный порядок когда и где угодно и обрести небо; он имеет право опускаться до самых низменных материй и в любой момент выпутаться. В тот вечер, о котором я веду речь, мне стало это понятно окончательно. Я был чист и нечеловечен, беспристрастен и крылат. Я лишился прошлого и не думал о будущем. Я не поддавался экстазу. Когда я вышел из офиса, сложил крылья и спрятал их под пиджаком.

Танцевальный зал находился как раз напротив бокового входа в театр, где я частенько бывал вместо того, чтобы искать работу. Это — театральная улица, когда-то я проводил тут многие часы, мечтая до самозабвения. Вся театральная жизнь Нью-Йорка сконцентрировалась на этой единственной улице. Это — Бродвей, это — успех, слава, помпа, блеск, асбестовый занавес и дырка в нем. Сидя у входа в театр, я обычно не отрываясь наблюдал за танцевальным залом напротив и вереницей красных фонарей, загоравшихся даже светлыми летними вечерами. В каждом окне стоял работающий вентилятор, словно бы подгонявший музыку наружу, где она разбивалась о грохот уличного движения. С другой стороны танцевального зала, в подвальчике, расположилась общественная уборная, где я тоже частенько бывал, рассчитывая завести знакомство с женщиной. Над уборной, на улице, стоял киоск с иностранными газетами и журналами; один вид этих газет на незнакомых языках был достаточен, чтобы выбить меня на весь день из колеи.

Без малейших колебаний я поднялся по лестнице и вошел в танцевальное заведение, направившись к кассе, где сидел грек по имени Ник с катушкой билетиков. Подобно писсуару внизу и лестницы в театре, рука этого грека кажется мне теперь чем-то отдельным и обособленным — громадная волосатая лапа людоеда, позаимствованная из какой-то страшной скандинавской сказки. Это была говорящая рука. Она произносила: «Сегодня мисс Мары не будет», или «Да, мисс Мара будет сегодня поздно вечером». Эту руку я видел во сне ребенком, лежа в комнате с зарешеченным окошечком. В лихорадочном сне окошко это вдруг освещалось, чтобы стал виден великан-людоед, сотрясавший решетку. Волосатое чудовище навещало меня каждую ночь, хваталось за решетку и скрежетало зубами. Я просыпался в холодном поту, в доме — темнота, в комнате — тишина.

Стоя на танцевальной площадке, я замечаю, что она идет ко мне. Она идет на всех парусах, большое круглое лицо балансирует на длинной столбчатой шее. Я вижу женщину не то восемнадцати, не то тридцати лет с иссиня-черными волосами и большим белым лицом, круглым белым лицом, на котором ослепительно сверкают глаза. На ней строгий синий костюм. Я и теперь хорошо помню полноту ее тела и то, что волосы у нее были прямые и блестящие, расчесанные на пробор, как у мужчины. Помню, какую она мне подарила улыбку: знающую, загадочную, неуловимую — улыбку, которая неожиданно возникла, словно порыв ветра.

Все ее существо сконцентрировалось в лице. Мне бы хватило взять к себе домой одну ее голову: я положил бы ее рядом с собой на подушку и всю ночь любил бы. Рот и глаза в открытом состоянии излучали все ее существо. То было свечение неведомого происхождения, из центра, глубоко укрытого под землей. Я не мог ни о чем думать, кроме лица, странной, утробной улыбки и ее всевластной непосредственности. Улыбка была столь быстротечна и переменчива, что походила на блеск лезвия. Эту улыбку и это лицо она высоко несла на длинной белой шее, на крепкой лебединой шее медиума, на шее потерянной и проклятой.

Я стою на углу под красными фонарями, ожидая, когда она выйдет. Около двух часов ночи заканчивается ее работа. Я стою на Бродвее с цветком в петлице и чувствую себя совершенно свободным и одиноким. Почти весь вечер мы проговорили о Стриндберге, о его героине по имени Генриетта. Я слушал с таким напряженным вниманием, что чуть не впал в транс. Это было, словно мы пустились вскачь, не окончив фразу, — в противоположных направлениях. Генриетта! Только упомянув это имя, она начала говорить о себе, не забывая, впрочем, и о Генриетте: Генриетта была связана с ней долгой невидимой нитью, которой она незаметно управляла движением пальца, будто уличный разносчик, что стоит несколько в стороне от черной скатерти на тротуаре с видимым безразличием к маленькому устройству, подпрыгивающему на скатерти, но выдающий себя судорожным подергиванием мизинца, к которому привязана темная нить. Казалось, она говорила: Генриетта — это я, это — мое. Она хотела, чтобы я поверил, будто Генриетта была действительно воплощением зла. Она произнесла это так естественно, так невинно, с почти сверхчеловеческим бесстрастием — как же мне было поверить в то, что она разумела? Я мог лишь улыбнуться, словно показывая ей, что поверил.

Вдруг чувствую — подходит. Оборачиваюсь. Да, вот она приближается на полном ходу, на всех парусах, глаза блестят. Сейчас я впервые замечаю, какая у нее поступь! Она идет вперед как птица, человеческая птица, закутанная в мягкий мех. Машина работает на всех парах. Мне хочется выкрикнуть нечто такое, от чего весь мир заткнет уши. Что за походка! Это не походка, это — скольжение. Высокая, статная, полнотелая, знающая себе цену, она прорезает дым, грохот и свечение красных фонарей, словно королева-мать всего сонма вавилонских блудниц. Это происходит на углу Бродвея, как раз напротив уборной. Бродвей — ее королевство. Это — Бродвей, это — Нью-Йорк, это — Америка. Она — Америка на ногах, с крыльями и признаками пола. Она — это хотение, очищение и отвращение с примесью соляной кислоты, опия и измельченного оникса. Она обладает значительностью и изобилием: это Америка с плюсами и минусами, а с обеих сторон — океан. Впервые в жизни континент бьет меня со всей силой, бьет между глаз. Это — Америка с бизонами и без бизонов, Америка — оселок надежды и разочарования. Все, что создало Америку, создало и ее: кости, кровь, мышцы, глазные яблоки, походку, осанку, самоуверенность, бесстыдство и вздорность. Она почти подчинила меня. Ее полное лицо сияет как кальций. Большая мягкая горжетка соскальзывает с плеч. Она не замечает. Наверное, она не обратит внимание, даже если с нее упадет вся одежда. Ей все по фигу. Это — Америка, будто удар молнии в стеклянный пакгауз полнокровной истерии. Амуррика, мех не мех, туфли не туфли, Амуррика, наложенным платежом.

И убирайся, ублюдок, прежде чем мы тебя кокнем!

Меня пробирает до нутра, я весь трясусь. Что-то одолевает меня, и от этого не увильнуть. Она высоко несет голову, проходя сквозь остекление витрины. Если бы задержалась хоть на секунду, если бы дала мне перевести дух. Но нет, не дарует она мне ни мгновения. Быстрая, неумолимая, властная, будто сама судьба, она настигает меня, и ее меч пронзает меня насквозь.

Она берет меня за руку и не отпускает. Я без страха иду рядом. Во мне мерцают звезды; во мне — синий небесный свод, там, где еще мгновение назад колотился мотор.

Такую минуту можно ждать всю жизнь. Женщина, которую никогда не надеялся встретить, сидит напротив и говорит, точь-в-точь как та, из мечты. Но самое странное: раньше я не понимал, что мечтаю именно о такой. Все прошлое подобно долгому сну, который был бы забыт, если бы не сновидения. А сновидение тоже можно забыть, если бы не память, а память — в крови, а кровь подобна океану, уносящему прочь все, кроме того, что ново и осязаемее самой жизни: реальности.

Мы сидим в кабинете китайского ресторанчика через дорогу. Краем глаза я замечаю пробег световых букв по небу. Она все еще ведет речь о Генриетте или, быть может, о себе. Ее маленькая черная шляпка, сумочка и горжетка лежат рядом на скамейке. Ежеминутно она закуривает новую сигарету, которая сгорает, пока она говорит. В ее речи нет ни начала, ни конца: речь возникает как пламя и охватывает все, до чего ни коснется. Как и откуда она начинает — никто не знает. Она то в середине долгого повествования, то —

Вы читаете Тропик Козерога
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату