бег, чтобы поразмышлять или предаться сомнениям, никогда она не изменит свое направление. Всегда вперед, только вперед, цельная и постоянная. Если поднять глаза и посмотреть на берег, то небоскребы, затеняющие набережную, покажутся игрушечными кубиками! Какие они бренные, какие ничтожные, несмотря на все свое тщеславие и высокомерие! Изо дня в день множество мужчин и женщин каждое утро вливаются в эти помпезные гробницы, чтобы продать душу ради хлеба насущного; они продают там себя, продают своего ближнего, продают даже Бога, по крайней мере некоторые из них, а под вечер, словно муравьи, тянутся в обратный путь — заполняют трущобы, ныряют в подземку или несутся со всех йог прямо домой, стуча каблуками, чтобы вновь похоронить себя, только уже не в величественных гробницах, а в том, что больше подходит усталым, измученным, потерпевшим поражение неудачникам, — хижинах или многоквартирных «муравейниках», которые они гордо величают домом. Днем — бессмысленный, убийственный труд, ночью — жалкая любовь и отчаяние. И вот эти-то создания, привыкшие суетиться, клянчить, продавать себя и близких, плясать под дудку, как медведи на ярмарках, или ходить на задних лапках, как ученые пудели, и всегда, во всех случаях, подавлять свою природу, вот эти несчастные создания иногда срывались, и тогда они рыдали, проливая фонтаны слез, ползали на брюхе, пресмыкаясь, как змеи, издавали звуки, больше похожие на крик и рычание раненого зверя. Этим ужасным кривляньем они хотели показать, что испили до конца чашу горя и что силы небесные оставили их. И если с ними не поговорит кто- то, понимающий этот язык отчаяния и муки, они погибнут — сокрушенные, раздавленные. Кто-то должен их выслушать, кто-то знакомый и такой неприметный, что даже червь не побоится подползти к его ногам.

А я и сам был червем. Настоящим червем. И подумать только — именно я, потерпевший поражение в любви, созданный не для побед, а для того, чтобы терпеть оскорбления и обиды, выступал в роли Утешителя! Смешно, что это меня, вечного изгоя, совсем неподходящего для такой роли, лишенного всяких амбиций, посадили в судейское кресло и дали право казнить и миловать, играть роли отца, священника, благодетеля — или палача! Меня, над которым всегда был занесен хлыст, меня, который мог мигом взлететь на самый верх Вулвортского небоскреба [28], если за это обещали бесплатный завтрак, меня, который привык плясать под чужую дудку и притворяться, что все умеет и может, меня, который получил изрядное количество пинков в зад, каждый раз возвращаясь, чтобы отвесили еще, меня, который ничего не понимал в сложившемся сумасшедшем порядке, кроме того, что он — неправильный, греховный, безумный, именно меня почему-то призвали делиться с другими мудростью, любовью и пониманием. Сам Господь не нашел бы лучшего козла отпущения! Только такой же, как они, несчастный и одинокий член общества мог подойти для этой деликатной роли. Я тут недавно говорил об амбициях… Наконец-то я обрел нечто вроде них: мне страстно хотелось спасти тех, кому еще можно было помочь, не дать им погибнуть окончательно. Сделать для этих несчастных то, чего никто не делал для меня. Вдохнуть хоть немного надежды в их усталые души. Освободить от рабства, восславить как людей, сделать своими друзьями.

И пока эти мысли (словно из другой жизни) крутились в моей голове, я невольно сравнил ту ситуацию, которая казалась тогда такой сложной, с нынешней. В то время слова мои имели вес, к моим советам прислушивались, теперь же ничего из того, что я говорил или делал, не принималось во внимание. Я превратился в шута. Все мои действия, все мои предложения не брались в расчет. Даже если бы я вдруг рухнул наземь с пеной у рта, как эпилептик, или корчился на полу, толку бы все равно не было. Собакой, воющей на луну, — вот кем я был.

Почему я не избрал полную капитуляцию, как Рикардо? Почему мне не удалось достичь смирения? Какие условия я выставлял в этом последнем сражении?

Пока я сидел и следил за фарсом, который две подруги разыгрывали перед Рикардо, мне стало ясно, что он все понимает. Обращаясь к нему, я всякий раз как бы намекал на свое отношение к происходящему. Впрочем, это было лишним, я и так чувствовал, что он знает: у меня нет желания его дурачить. Пусть он о многом не догадывался, но все-таки именно Мона, наша общая любовь к ней, объединяла нас и делала нелепой подобную игру.

Настоящего любовника, думал я, человека, умеющего глубоко любить, никогда не обманет и не предаст товарищ по несчастью. Этим двум дружественным душам не пристало бояться друг друга. Только страх женщины, ее сомнения ставят под угрозу их отношения. Она никак не может уразуметь, что со стороны любящих ее мужчин не может быть даже тени обмана или предательства. Так же как не может понять, что именно ее женская тяга ко лжи объединяет мужчин так крепко, что побеждает даже инстинкт собственника и позволяет разделить то, что они никогда не согласились бы делить, не завладей ими такая страсть. Испытавший ее мужчина обречен на полное подчинение. А вызвавшая такое чувство женщина, чтобы удержать его, должна быть самой собой и воздержаться от обмана: ведь взывают к святая святых ее души. Отвечая на такое чувство, душа ее будет расти.

А что, если объект недостоин обожания? Мужчины, которых одолевают такие сомнения, встречаются редко. Чаще сомнения посещают ту, что вызвала эту редкую и возвышенную любовь. И здесь виновата не только ее женская природа, по и отсутствие некоей духовной субстанции, которое обнаруживается лишь при этом испытании. Такие создания, особенно если они наделены исключительной красотой, даже не представляют, какой силы чувства могут вызывать: ведь сами они знают лишь зов плоти. Настоящей трагедией для нашего героического любовника становятся утрата иллюзий, горестное разочарование, когда он осознает, что красота, хотя и является неотъемлемым свойством души, присутствует у его возлюбленной только в чертах лица и изгибах тела.

6

Дни проходили, а визит Рикардо все не шел у меня из головы. Нагнетала тоску и мысль о приближающемся Рождестве. Это время я мало сказать не любил — я даже побаивался его прихода. В зрелые годы не было случая, чтобы я хорошо провел рождественские праздники. Как я ни сопротивлялся, но в день Рождества всякий раз оказывался в объятиях драгоценных родственничков, и печальному рыцарю в черном облачении приходилось вести себя как любому другому идиоту в этот праздник, а именно набивать брюхо и слушать глупую болтовню своего семейства.

Хотя я и словом не обмолвился о приближающемся событии — вот если бы действительно праздновали рождение свободного духа! — меня занимала мысль, при каких обстоятельствах и в каком настроении мы, двое, встретим этот превращенный в праздник Судный день.

Неожиданное появление в доме Стенли, случайно узнавшего наш адрес, только усилило мое внутреннее беспокойство. Правда, он надолго не задержался. И все же ему достало времени, чтобы пустить в меня несколько стрел.

У меня сложилось впечатление, что Стенли пришел убедиться в том, что я действительно такой неудачник, каким всегда ему казался. Он даже не потрудился спросить, чем в настоящее время я занят, как мы с Моной поживаем, пишу я или нет. Окинув взглядом наше жилище, он сразу все понял. «Какое падение!» — только и сказал он.

Я не старался поддерживать беседу. Только молился про себя, чтобы Стенли ушел, пока не заявились женщины, которые вполне могли находиться в одном из своих экстатических состояний.

Как я уже говорил, Стенли не предпринимал попыток расположиться надолго. Уходя, он вдруг обратил внимание на большой лист оберточной бумаги, прикрепленный мной на стенке рядом с дверью. При тусклом свете было невозможно разобрать, что на нем.

— Это что такое? — спросил Стенли, придвигаясь к стене и, как собака, обнюхивая бумагу.

— Это? Так, ничего особенного, — ответил я. — Кое-какие мыслишки.

Стенли зажег спичку, чтобы лучше рассмотреть написанное. Затем зажег еще одну и через некоторое время — еще. Наконец он выпрямился.

— Ты что, начал писать пьесы? Вот те на!

Казалось, он сейчас плюнет на стену.

— Пока не начинал, — ответил я с пристыженным видом. — Так, прикидывал кое-что. Думаю, дальше этого не пойдет.

— И я так думаю, — заявил Стенли, с готовностью принимая траурное выражение лица. — Тебе никогда не написать пьесы и вообще ничего стоящего. Вечно что-то кропаешь, а толку никакого.

Здесь мне полагалось взбеситься, но этого не произошло. Я был полностью раздавлен и ждал, что он, дабы совсем уничтожить меня, заговорит о написанном им новом романе. Но нет. Вместо этого Стенли сказал:

Вы читаете Нексус
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату