время. Но что толку задавать вопросы? Услышу еще одну небылицу.
— И еще он играет на бирже, — прибавила Мона. — Думаю, дел у него хватает.
— Значит, он считает тебя одинокой женщиной, опекающей больную мать?
— Я сказала, что была замужем и развелась. Назвала ему свое сценическое имя.
— Похоже, ты обо всем подумала. Надеюсь, тебе не придется сопровождать его вечерами по разным злачным местам?
— Представь себе, он, как и ты, терпеть не может Гринич-Виллидж и то, что называет «богемной дурью». Поверь, Вэл, это культурный человек. Кстати, он обожает музыку. Кажется, раньше играл на скрипке.
— Вот как? И как же ты называешь этого старикашку?
— Папочка.
—
— Да, просто Папочка.
— А сколько же ему…
— Не так уж и много.
— Пожалуй, да… Но он такой степенный, ведет размеренный образ жизни, поэтому выглядит старше.
— Ну что ж, — сказал я, решив положить конец этому разговору, — все это очень интересно. Кто знает, может, что-то и получится. А сейчас, что ты скажешь насчет прогулки?
— Прекрасно, — ответила Мона. — Все, что ты хочешь.
Однако кое-что в этой ситуации крайне озадачивало меня. Я осознал это не сразу, а только со временем, когда Мона стала пересказывать беседы с Папочкой. Те, которые непосредственно касались «ее работы». Папочка был явно не дурак. Он задавал вопросы. Подчас весьма трудные. А как могла Мона, не обладавшая писательской психологией и ничего не знавшая об этом труде, ответить, к примеру, на такой вопрос: «Почему ты здесь так пишешь?» Ответ тут должен быть один: «Не знаю». Но Мона полагала, что писатель должен это знать, и изворачивалась, как могла, предлагая самые невероятные объяснения, которые сделали бы честь любому писателю, если бы тот успел за краткий миг до них додуматься. Папочку удовлетворяли эти объяснения. В конце концов, он тоже не был писателем.
— Продолжай! — просил я Мону.
И она продолжала, что-то, возможно, прибавляя от себя, а я откидывался на стуле и хохотал до слез. Однажды ее рассказ привел меня в такое восхищение, что я совершенно искренне заметил:
— А почему ты решила, что не можешь писать сама?
— Конечно, не могу, Вэл. И никогда не смогу. Я всего лишь актриса.
— В смысле притворщица?
— Я хочу сказать, что у меня нет особых талантов.
— Раньше ты так не думала, — сказал я, с болью выслушав это признание.
— Нет, думала, — настаивала она. — Я стала актрисой… точнее будет сказать, пришла на сцену… только чтобы доказать родителям, что чего-то стою. Не могу сказать, что я как-то особенно любила театр. Каждый раз, получив роль, я испытывала чувство сродни ужасу. Говоря, что я актриса, я имею в виду, что могу заставить людей мне верить. Я не настоящая актриса, и ты это знаешь. Ты ведь видишь меня насквозь. И очень чуток ко всему неискреннему и фальшивому. Иногда я удивляюсь, как ты вообще можешь со мной жить. Правда, удивляюсь.
Странно было слышать такое от
Я отдал бы все на свете, чтобы услышать ее разговоры с Папочкой! Особенно когда речь шла о сочинениях.
Могло быть и так, что у них с самого начала была сделка.
Мои догадки не нарушали плавного течения нашей жизни. Когда все идет гладко, никакие умозаключения не выводят нас из равновесия.
Я полюбил наши вечерние прогулки. Они привнесли нечто новое в наши отношения. Во время этих прогулок мы беседовали более свободно, более непосредственно. Помогало и то, что у нас не было недостатка в деньгах, поэтому мы могли говорить на самые разные темы, а не зацикливаться на низменных материях. Улицы в нашем районе были широкие и красивые. Старинные особняки, приходящие понемногу в упадок, но не утрачивающие величия, дремали в тени веков. Фасад некоторых украшали железные негры — к ним в прежние времена привязывали лошадей. Вдоль подъездных аллей росли деревья, очень старые, с роскошными кронами; аккуратно скошенные газоны отливали яркой зеленью. Безмятежная тишина окутывала эти улицы. Звук шагов слышался за квартал.
В такой обстановке хотелось писать. Часть наших окон выходила в красивый сад, где росли два вековых дерева, я часто любовался этим видом. Иногда сквозь открытое окно до меня доносились звуки музыки. Особенно часто звучали голоса канторов — обычно Сироты или Розенблата: наша хозяйка знала, что мне нравится еврейская церковная музыка. Время от времени она стучала в мою дверь, предлагая кусок домашнего пирога или струделя. Задержавшись взглядом на моем заваленном книгами и рукописями столе, она убегала, счастливая уже тем, что удостоилась лицезреть святая святых писателя.
Однажды вечером, гуляя, мы остановились на углу, чтобы купить сигареты в магазине, где можно было также съесть мороженое или выпить содовой. Этот магазин существовал издавна, держала его одна еврейская семья. Стоило мне зайти в него, как я сразу прирос душой к этому месту, его дремотная, сумеречная атмосфера напомнила мне магазинчики из моего детства, куда я забегал, чтобы купить шоколадное драже или пакетик с арахисом. Владелец магазина, сидя за столиком в темном углу, играл с другом в шахматы. Склоненные над доской фигуры были до боли знакомы. На какой известной картине видел я нечто похожее? Скорее всего они напомнили мне сезанновских игроков в карты. Грузный седовласый мужчина в огромной кепке, надвинутой глубоко на лоб, упорно смотрел на доску, хозяин же поднял на нас глаза.
Купив сигареты, мы решили съесть мороженого.
— Простите, что отрываем вас от игры, — сказал я хозяину. — Знаю по собственному опыту, каково это.
— Вы играете в шахматы?
— Довольно скверно. Хотя и провел за ними не один вечер. — Затем, без всякой задней мысли и, уж конечно, не желая вовлекать его в длинную дискуссию, я упомянул о шахматном клубе на Второй авеню, куда частенько захаживал в свое время, о кафе «Роял» и прочих местах.