догадался, рака бросил, лапы об крахмальную скатерть вытер и демонстративно в ладоши – хлоп. Мертвая тишина мгновенно. Рихтер бедный склонился и – музыка.
...С Любимовым разговаривать трудно. Своенравный, раздражительный. Спросишь одно – говорит о другом. Вопроса не дослушав, начинает философствовать и тут же съезжает на анекдот. Повторишь вопрос – в ответ актерская байка. Перебивать бессмысленно, да и неловко.
– А кто в лучшей? Я не вижу. Лубянка разве что. Надо Таганку сделать подведомственной Лубянке.
– Какие шутки? Я же служил в ансамбле у Берии. Там была дисциплина, строгость. Видите надпись?
– Там Шостакович плясал, Мессерер, Рубен Симонов, Охлопков; ставили программы; преподавал Тарханов, приходил Немирович-Данченко. Берия всех объединил.
– Конечно. Он меня и приучил к скромности, тихости.
– Громко. Громко-громко-громко. Он вошел, мальчики вмиг все двери закрыли, пауза была зловещая. Быстро сел, не снимая кепки, весь в кашне, воротник поднят, мальчики тоже с поднятыми воротниками, руки в карманах, видно, там пистолеты. Сел: «Начинайтэ». Всё закружилось, завертелось. Сорок пять минут вертелось. Он: «В Крэмыл паэдыт “Пэсна а важдэ”, потом паэдыт вот эта “шари-вари-Берия” – обо мне, потом вот эта танц, где девки хорошо очень кружат юбки – все ляжки видно. Всо». Ждали его ценных указаний. Путей развития ансамблевых искусств. Шостакович, Юткевич, Тарханов, Эрдман – все ждали с трепетом. Но он не пожелал дать указаний и исчез. Это он выбирал программу для показа в Кремле Сталину.
– Песенки писал и с пустым бидоном ходил. У него дети были, а жрать нечего, как всегда. И мы уговаривали нашего идейного руководителя – не Берию, конечно, а начальника ансамбля, – скромному Шостаковичу, который ходит третий день с пустым бидоном, нельзя ли со склада ему повидла положить. Уже война шла вовсю. В армии я послужил, повоевал. Медалей у меня много – я швейцаром могу работать.[41]
Я в Ленинграде сидел в блокаде, насилу ноги унес через Ладогу с несчастными ополченцами, которые почти все погибли. Вошел в Москву как раз 16 октября, когда тут жгли все документы, и шел черный снег, и все бежали из Москвы, и метро было минировано...
– На границе в Прибалтике, проснулся ночью, думал: маневры. Отступали. Последним поездом ехали, детей, женщин грузили. Один деятель пытался прорваться в вагон. «Коммунисты! – кричал, – пустите меня, я нужен нам!» А мы уже вещи выбрасывали на перрон – детей некуда было сажать. Мы чудом выжили.
...В 1964-м Юрий Петрович Любимов создал Театр на Таганке. Проскочил. В последний миг, когда хрущевскую Оттепель уже затягивало ледком. Весной возникла Таганка – осенью сняли Хрущева.
Уж е теперь трудно (а скоро будет и вовсе невозможно) объяснить [42] , как случилось, что всю брежневскую эпоху – гнилую, тупую, безысходную, лживую – в столице первого в мире отдельно взятого и развитого – хулиганил, орал, издевался и говорил правду театрик по соседству с тюрьмой.
Всю жизнь советский народ знал про столицу: Лубянка, Бутырка, Таганка. С 1964-го, говоря о Таганке, приходилось уточнять, о чем речь. Потом тюрьму снесли, путаница прекратилась на время, но возникает опять – теперь в обратную сторону.
Уж е растолковывал я «ихним» любопытным журналистам, что эта песня не про ночную очередь за билетами на премьеру и не про загулы Володи Высоцкого...
– Все зависит от того, сумею ли я что-то сделать или нет. Пока я бьюсь-бьюсь и почти ничего не могу сделать. Настолько все несуразно, вся экономическая структура театра...
– Изменилась обстановка. Актер только формально держится за фирму Таганки, потому что он одним концертом перекрывает двух-трехмесячный заработок... Я с удовольствием восстанавливал старые спектакли, сбил с артистов налет цинизма. За шесть лет они стали растренированны, не думают о профессии. Все заняты скорейшим устройством реальных ближних целей. Для допинга, чтобы освежить театр, пришлось организовывать гастроли за границу. Грустно, что любой человек начинает разговор: а будут ли поездки, валюта? Полная бездуховность.
– Не только Ромео. Кирилл Извеков, Олег Кошевой...
– Не специально. Мне казалось, именно так нужно ставить Брехта. Хозяйка варит – кажется, вкусно. Друзья едят – нахваливают. Приходят незваные, пробуют, морщатся – дерьмо. Странно, а люди ели – хвалили. Я никогда не занимался политикой. Господь с вами! И теперь не занимаюсь. Это они стараются нас политизировать и спекулировать нами.
– Мне три раза было сказано очень жестко: «Вам тут не нравится – никто вас не держит. Вам путь на Запад открыт – это Демичев говорил. – А если вы о себе не думаете, хоть о ребенке подумайте, ведь с ним может что-нибудь случиться». Без угрожающих интонаций, совершенно спокойно.
Меня возили на проработки в каждый мой выходной с утра: или в райкоме, или в управлении, или в министерстве – каждую среду. Приказ Гришина – всё. Приказано изничтожить – надо изничтожить. Являюсь. Начинается разговор: «Ну? Ну? Чего вы озираетесь, боитесь?» Я: «Нет, вы все время нукаете, вот я и гляжу, где тут лошадь». Они свое: «Ваша деятельность – это антисоветская деятельность. Вы должны признать свои ошибки. Вы не можете руководить театром». В очередной раз они предложили: поставьте творение Брежнева. Пришла депеша. С курьером. С печатями. Вместо того чтобы заниматься вашими безобразиями, вы бы лучше подумали, как осуществить великие произведения руководителя государства и т. д. Мы не ограничиваем вас в выборе: «Целина» или... Идет перечень его бессмертных творений.
Мы садимся (по-моему, с Можаевым): «С вниманием прочитав экстренное послание, напрягши весь запас умственных способностей...»
– «...Интересует вопрос: вы согласовали с автором возможность постановки, и доверяет ли автор мне осуществить это? Если не согласовали – значит, вы не умеете уважать даже авторского права...»
– «...И как вы планируете эту работу: совместно с автором, или разрешение автора на инсценировку, или утверждение автором готового спектакля...»
– Я просто забавлялся.
– Бывало. Когда доводили, у меня все замыкало. Один раз это было у замминистра культуры РСФСР. Они