Василия Белкина.
– Что, Николай Семенович? – с порога спросил Забродин. – Что случилось?
Решетов не сразу ответил, несколько раз глубоко затянулся – так, что на конце папиросы появился синий огонек, потер пухлой рукой лоб.
– То, что в Германии началась пролетарская революция, вы знаете, – наконец сказал он. – Но для нас с вами важно другое. Сегодня ночью из Петрограда… телеграмму передали через польское представительство… Вчера ВЦИК аннулировал Брестский мир…
– То есть, – перебил Любин, – мы с Германией снова в состоянии войны?
– Именно.
– И значит, судебный процесс… – заговорил было граф Оболин.
Николай Семенович Решетов остановил его нетерпеливым жестом руки:
– Какой судебный процесс, Алексей Григорьевич! Помилуйте! Процесс отменяется. Я позвонил адвокатам, уж простите, без вашего ведома. Германскими властями предписано всем советским учреждениям покинуть страну в течение двух суток.
– Ну и ну!.. – Василий Иванович Белкин был воплощением полной растерянности и горя; хотя, если присмотреться, что-то фальшиво-радостное появилось в нем. – Чe делать-то будем?
Решетов подошел к сейфу в углу кабинета, открыл его, стал вынимать мешки с инкассаторской металлической заделкой. Все в полном молчании завороженно следили за его действиями.
– Сто восемьдесят миллионов марок, – сообщил Николай Семенович. – Все, чем располагаем. Фактически для нас эти миллионы потеряли всякую цену. Все торговые операции отменены. Вот! – Он показал на кипу финансовых документов, лежащих на столе. – В Германии мы уже не закупим медикаменты и продукты. А если бы и закупили вчера, сегодня не смогли бы отправить в Россию. Я предлагаю… И товарищ Фарзус одобрил. Я готов взять ответственность на себя! На эти деньги выкупать «Золотую братину». Расписка Нейгольберга, Алексей Григорьевич, при вас?…
– При мне… Но сто восемьдесят миллионов – это только половина цены, которую назначил за сервиз этот… этот…
– Половина – это уже половина! – подчеркнул Забродин.
– Правильно! – согласился Сарканис.
– Надо только успеть. – Решетов вскочил со стула и пробежался вдоль окон. – У нас несколько часов. Ведь сделку с Нейгольбергом надо оформить юридически…
– Если он согласится продать половину сервиза, – заметил Любин.
– Он согласится, – сказал молчавший до сих пор товарищ Фарзус. – Нейгольберг – торговец, финансист. Поставьте себя на его месте. У него остается половина «Золотой братины» плюс с неба свалившиеся сто восемьдесят миллионов марок.
Глава 31
Расходятся судьбы
Да, товарищ Фарзус оказался прав: Арон Нейгольберг на предложенную сделку пошел сразу, без пререканий и проволочек. Выставил лишь одно условие: основа сервиза – сама золотая братина – остается в его половине.
– Господа! Единственное условие, и от него я не отступлюсь. Или – или. – Помолчал, крепко потер руки, хрустя пальцами, и добавил: – Надеюсь, вы не будете возражать… В сегодняшней ситуации моя расписка – фикция, не более. Иду вам навстречу.
Пришлось согласиться.
За окнами гостиной в номере, который занимал в отеле «Новая Германия» граф Алексей Григорьевич Оболин, густел, наливался свинцовой темнотой вечер, оглашаемый одиночными выстрелами. Скромный прощальный ужин. За круглым столом сидели граф Оболин, Забродин, Любин, Василий Белкин и Сарканис. В спальне в двух кожаных мешках, связанных тонкими ремнями, узлы которых были залиты сургучом и на нем оттиснута печать советского торгпредства в Германии, были аккуратно уложены обернутые байковыми лоскутами сто семьдесят четыре предмета сервиза «Золотая братина».
Сто семьдесят четыре… Несколько часов назад в нотариальной конторе, перед тем как написать и заверить дарственную, Алексей Григорьевич произнес:
– Да, пусть так… Пусть то, что осталось от «Братины», возвращается в Россию. Может быть, Бог поможет – и вторая половина… Когда-нибудь… – Он справился с волнением и продолжал уже спокойно: – Только единственная просьба: я возьму одну вещь из сервиза – блюдо или поднос… На память…
– Конечно, Алексей Григорьевич! – заспешил Глеб Забродин. – Конечно.
Там, в комнате нотариальной конторы, пропитанной духом официальности, немецкой точности и уважения к закону, на графа Оболина и Забродина с плохо скрываемыми удивлением и тревогой смотрели пожилой нотариус и молодая секретарша. Уже в отеле Алексей Григорьевич из предметов сервиза выбрал продолговатое блюдо: на нем прерывистыми пунктирными линиями была изображена деревянная часовня, объятая пламенем. Удивительно, непостижимо – несколько пунктирных линий, фрагмент, за которым угадывается целое: ощущение беды, горя, беспощадного пожара войны…
Сейчас за столом граф Оболин отмалчивался, ничего не пил и не ел. И вообще за последние дни и ночи с графом Алексеем Григорьевичем произошли разительные перемены.
Несколько дней назад он оказался в среде русской эмиграции, и княгиня Ольга Николаевна Орловская, давнишняя петербургская знакомая, отвезла его в православную церковь, которая находилась где-то на окраине Берлина, при скромном кладбище. Что-то снизошло на Алексея Григорьевича. Всю ночь в церкви шла служба (был престольный праздник), и граф простоял на коленях всю эту ночь, слушая молитвы священника и повторяя их, внимая хоровому пению и тоже повторяя: «Пресвятая Дева, помилуй нас!..» Расплывались свечи перед ликами святых отцов, курился ладан под куполом; сначала ныла спина, усталость наполнила тело, а потом незаметно пришли легкость, умиротворение, ясность. Алексей Григорьевич вроде бы парил под сводчатыми потолками храма, и любовь ко всему сущему на земле, прозрение, раскаяние, благостность легко, но властно овладели им. Он приехал в эту церковь и на следующий вечер, и на третий вечер. А вчера объявил Любину и Забродину:
– Я понял… Мы все виноваты перед Россией, перед русским народом. Перед собой. Это расплата. И роду Оболиных расплата. А покаяние впереди. Значит, так надо, такова воля Всевышнего: не быть мне с Дарьюшкой. Судьба… А «Братина»… Пусть сама дорогу в Россию ищет. Тоже судьба.
Это было сказано еще до ограбления магазина Нейгольберга.
И вот прощальный ужин.
– Мы виноваты перед вами, Алексей Григорьевич, – признался Глеб. – Мы так и не нашли Никиту Толмачева, а значит, и Дарью… Просто не осталось времени.
– Полно! – перебил его граф Оболин, протестующе подняв руку. – Не мы с вами решаем свою судьбу.
– И все-таки, Алексей Григорьевич, – заговорил Кирилл Любин, – если вы остаетесь в Германии, надо быть предельно осторожным. Толмачев здесь. Уже завтра он узнает из газет, что у Нейгольберга выкуплена половина сервиза. И поскольку сделка скреплена вашей подписью… вы понимаете: очевидно, так и будет подано журналистами. То есть для Толмачева – половина сервиза у вас, ему не будет известно, что вы передали ее России…
– Никита Никитович, – перебил Забродин, – наверняка, узнав о сделке, учтет этот вариант. Ведь он знает о нас…
– И тем не менее, – настаивал Любин, – опасность реальна. И если Алексей Григорьевич останется в Германии, необходимо принять меры предосторожности. Может быть, нанять телохранителя?
– Я не останусь в Германии. – Граф Оболин обвел всех сидящих за столом спокойным взглядом. – И во Францию я не поеду. И в Италию, и в Швейцарию. Я побыл здесь, в Берлине, среди наших эмигрантов… Нет! Не хочу. Мне нужно одиночество. Скорее всего, я обоснуюсь в какой-нибудь скандинавской стране. И знайте… – Он помедлил. – Я ничего не боюсь. От того, что предписано свыше, не уйдешь.
И тут заговорил Мартин Сарканис:
– Если, Алексей Григорьевич, вы все же останетесь в Германии, надежная охрана вам будет обеспечена. Да и Никита Никитович Толмачев с Дарьей Ивановной Шишмаревой не две иголки в стоге сена.