— Что это с тобой, красивый, вещи решил покупать, что ли, или свои продавать принес? Или Ирка двери не открыла, опять с Юстиновым гавкается?
— Маша, у меня мало времени, короче, слушай. Я тебе даю, достаю, дарю — как хочешь — пятнадцать пачек «Овулена».
— А я? — (Умная девочка. Но с ней по-другому нельзя.)
— Двести рублей, и я выплачиваю их в четы-ре раза до января.
— Всего лишь, Ланин, да ты золотой человек, проси больше, я тебе дам.
— Нет, от тебя не надо.
— Какие мы гордые, на. — Она вынимает из полочного ящика старинного комода две бумажки. — А когда таблетки? Когда-то?
Я протягиваю ей толстый пакет. Держал в руке, не показывая.
— Спасибо! Ты смотри, молодец, а то все накалывают, все, а Куркова — одна. Сколько я тебе должна за это?
— Нисколько, это подарок для тебя, я все равно собирался… мне тебя жалко.
— Ну, спасибо, ты не такое говно, как я, — это ее любимое слово, — а все остальные г…о, еще хуже, чем я.
Я выхожу из Машкиного дома. Я не хочу это делать, но делаю и звоню.
— Яша?
— Да, Сашенька, рад слышать твой голос. Чем занимаешься?
— Как ты узнал меня?
— Потому что ты не звонишь никогда! Я слышал о твоей истории с Храпицкой, но ты все равно — молодец. Сдал и ладно.
— Да, спасибо. Не в этом дело. Яша, ты сказал, что… когда мне что-то нужно будет, мне очень неудобно…
— Что, Саша, скажи, что? Деньги?
— Да, — выдыхаю я, ненавижу просить.
— Пожалуйста, в любое время, скажи сколько.
— Полтысячи, — говорю я, мне почему-то неудобно было больше, и это, я думаю, ненормальная сумма.
— Конечно, хоть сейчас, куда привезти, — я подвезу.
— Ну, что ты, что ты, — я не знал, что он такой, — я сам подъеду.
— О чем ты говоришь, Саш, я все равно в центр еду, говори, где тебе удобно. — Он даже не спрашивает меня, на сколько.
— Мне всего на два месяца, я отдам в сентябре.
— Хоть на два года, до конца института, хоть вообще не отдавай, какая разница, это ж пустяки. Где тебе удобно?
Мы встречаемся у телеграфа, он отдает мне набитый конверт. Я благодарю его, чуть ли не кланяясь…
В последний вечер этот, я сплю дома, папа дает мне какие-то бумажки плюс летняя стипендия, опять стипендия…
Я еду за ней на такси, она уже собрана и ждет меня. До того я пересчитываю деньги: у меня набирается тысяча, я хочу, чтобы это ей запомнилось и осталось навсегда.
Мы летим в самолете, и я боюсь. Я всегда боялся самолетов, единственных, они так часто бьются. А это глупо, думаю я, дожить до двадцати одного года, сдать сессию и разбиться. Она успокаивает меня, целуя, а я делаю вид, что мне не страшно, совсем. И молю проклятого бога, чтобы он не трогал нашего самолета, а если и трогал, то чтобы быстро. Надо срочно отвлечься.
— Наташ, — говорю я, — зачем тебе нужно было на пятерки все сдавать и так стараться?
— Для родителей. Показать, что не зря училась и не самое худшее они вырастили из меня, что не зря воспитывали. Ну, совсем как твой папа!
— Ты поэтому поцеловала его чуть дольше обычного?
Она вскидывает удивленно глаза:
— Я всегда поражалась твоей наблюдательности. Но сейчас она изумляет меня.
Я доволен и на минуты забываю о разбивающемся самолете. Не думая. — А как они узнают?
— Через тетю. Я уже передала, сделала копию, копии. Мы, может, увидим ее и встретимся.
— Ты волнуешься, что летишь на море? В свои края, где родилась, выросла, — все родное.
— Не совсем, Сашенька. Если б летела в свой дом, который и был всем — и родиной, и морем, и краем, то — да. А так…
Я смотрю на нее и не знаю, чего больше в моих чувствах. Но я не люблю в них разбираться. (Или ковыряться; возможно, после того — да, но не во время.)
Мы прилетаем и не разбиваемся.
А то было бы обидно… По многим причинам, сессия сдана…
Нам сразу предлагают снять много мест, но одна старуха умнее всех и говорит, что ей будет достаточно одного моего паспорта, даже если моя девушка забыла свой. И кто-то еще забыл поставить в этот паспорт печать, что эта девушка моя.
И едем на море. Мы селимся под Гантиади у какой-то старухи. (В маленьком домике, белом, отдельно.)
Все то, что было там, было прекрасно, и останется в памяти моей навсегда, даже когда памяти не будет. Даже когда два раза она не давала мне драться — к ней кто-то приставал, цеплялся — и объясняла с улыбкой, что у меня был перелом носа и мне еще два года этим нельзя заниматься. Даже это мне в ней нравилось, хотя я ненавидел, когда женщины вмешивались в эти дела или, еще хуже, висли на шее. Сковывая действия. Или когда она ездила специально в Адлер, чтобы купить мне пляжные тапочки, которые я обожал, даже не разбудив меня. Узнав, что они там продаются. Их нигде невозможно было купить. Или поздним вечером в летнем кино согревала меня телом, прижимаясь. Не думая совсем о себе. Все это, — и тысячи другого.
Я любил наблюдать, глядя вниз — дом был на горе, — как она спешила с мелкими покупками, типа лимонада, чая, конфет к нему (ее всегда надуривали торговцы), взбегая вся в белом — брюках джинсового типа и белой маечке, с эмблемой какого-то темно-синего клуба — и сразу целовала меня. (Ты для этого и бежала?)
Днем мы ели, она чудесно готовила, купались на море, одни загорая, прекрасно — ее тело, другие сгорая, в лице моего тела, а вечерами ездили в Гагру или Сочи (ее город), на такси развлекаться.
Ночью мы отдавались друг другу страстно и душно в раскаленном воздухе белых стен, который не спасал морской воздух, — каля его своей влагой, — и была в этом какая-то исступленность, истома и утомленное прощание.
Будто тела наши силились, бились и мучались вырвать что-то друг из друга невозможное, небывалое, — в крике, боли, стонах радости и редкого опустошения. Она была необыкновенная…
Вместо недели мы пробыли две. И она уже смотрела на меня, как будто ей пора. Я знал это и не хотел подавать вида. А потом сказал:
— Даже лишних несколько дней тебе жалко подарить для меня.
На что она ответила:
— Милый мой, я уже полмесяца, как должна была быть там… и у меня нет оправдания.
— Разве оно нужно? — удивился я.
Мы прилетали назад в макушку лета — середину июля, и мне оставалось, и нам оставалось два дня.
Она попросила, чтобы я сразу отвез ее на ул. Димитрова и не ждал: она приедет вечером сама.
— Какое место там? — спросил таксист.
— Французское посольство, — промолвила она.
Отчего мне так неприятен тон, которым таксисты задают вопросы, а? И эта манера — задавать их? Скверная привычка. Почему нужно все время задавать вопросы, постоянно?!
Я высаживаю ее, подавая большую голубую сумку, с картинкой мальчика на ней, в двух черных полосах,