отнюдь не лилипуты. 'Вернусь домой — сошью форму на заказ в Одессе на память о флоте', — шутил он и перед списанием на берег добился-таки у интендантов, чтобы выделили ему, как офицерам и генералам, материю на руки.
Удачливая артель оказалась немалой — пятьдесят два человека, и все безропотно платили дань пятерым бывшим уголовникам, работавшим рядом, бок о бок, в родном коллективе. О том, что придется отчислять 'дяде', и немало, стало ясно с первой получки — за деньгами пришел к ним в балок сам пахан, старый лагерный волк. Вряд ли он ожидал, что через пять минут выскочит в бешенстве, изрыгая проклятия и угрозы.
— А это нэ хочешь? — спросил Саркис, показывая блатарю огромный кукиш. — Да разве ты нэ понимаешь, что я всю жизнь буду блэвать от презрения к сэбе, если стану делиться с тобой заработком?
Закиру вспомнился жирный, трясущийся от страха буфетчик; такому примеру он уподобиться не мог — да с ним на Форштадте не стал бы разговаривать ни один шкет, если бы узнал, что Рваный платил кому-то 'налоги'.
Шугаев держался спокойнее, праведным гневом не пылал.
— Здесь всегда так, закон тайги… — сказал он бесстрастно, философски, но не стал уговаривать друзей смириться, а после долгой паузы добавил: — Будем держать оборону, блатата бунта не прощает. — И, отодвинув доску обшивки балка над железной кроватью, достал короткий обрез: — Купил на всякий случай у Жорки с вездехода — говорит, в карты на постоялом дворе выиграл.
Шугаев был сибиряк, немногословный, но надежный парень: четыре года в морском десанте подтвердили это. Они не сомневались во флотском братстве, оттого и держались смело.
Год не прекращалась ни на один день борьба не на жизнь, а на смерть. Сгодилось тут все: хладнокровие и выдержка Шугаева, знание привычек и нравов блатных, и отчаянная храбрость Ахметшина, и чудовищная сила Овивяна, и, конечно, их вера друг в друга. Пытались уголовники и клин вбить между ними. Долго они крутились возле Шугаева и от дани клялись освободить, если отойдет от иноверцев, и на сибирское происхождение намекали, но не удалось ослабить морской узел — крепкое братство дал флот.
И из горящего балка ночью не раз выскакивали, и с обрезом охраняли сон друг друга, а однажды прямо за обеденным столом сцепились в страшной рукопашной. Чудом вырвали злобного механика с драги из рук Овивяна — не умер, живучий как собака оказался, но в счет больше не шел, отбандитился, осталось четверо их против троих. Артель открыто не приняла их стороны, но обремененные большими семьями сибирские мужики сочувствовали морячкам: они часто подавали сигнал тревоги или тайком предупреждали о готовящихся кознях блатных. Это у них друзья разжились вторым обрезом и старым двуствольным винчестером. Они, наверное, остались бы еще на год — хорошие деньги шли, но близилась амнистия, и они знали, что уголовники ждут подкрепления, что готовы взять в долю любых мерзавцев, ибо чувствовали, как уходит из-за морячков артель из-под контроля.
Вот с каким опытом жизни вернулся через пять лет Закир домой в Оренбург. За пять лет много воды утекло, изменился и Форштадт. Не стало таких парней, как Осман Турок и Федька Жердь. Одни отсиживали долгие сроки в тех краях, где он добывал золото для страны, другие напоролись на нож в пьяной потасовке и успокоились навек, третьи угомонились, надорвав, здоровье в тюрьмах и драках, а главное, потеряв влияние. Но что-то порочное и петушиное сидело, должно быть, в генах молодых форштадтцев, и много романтических легенд о давних похождениях ребят с родного Форштадта гуляло среди них, находя в их сердцах жгучий отклик. Воровство, дерзкий грабеж, шантаж не привлекали молодых — изменилось время, а вот лихой кураж, отчаянное хулиганство по-прежнему почиталось высоко. И за пять лет отсутствия в этой среде Закира Рваного не потускнело здесь и его имя этакого широкого, открытого парня, новоявленного Робин Гуда с Форштадта.
Изнемогая от тяжелого труда на золотых приисках и в долгие бессонные ночи с винчестером в руках охраняя сон товарищей, он меньше всего думал о своем авторитете в родном городе и в мыслях не видел себя таким, как Осман Турок, в окружении свиты и телохранителей, подобно президенту, чьи приказания обсуждению не подлежат. Нет, такая перспектива его не пьянила. И в Сибири Закир остался, потому что думал о нормальной жизни, хотел скопить денег, чтобы купить или построить дом и зажить своей семьей.
Нет, он не хотел, чтобы Нора носила ему передачи в тюрьму, ждала от него писем; он помнил, как лет десять назад, когда он еще учился в школе, повесилась красавица Альфия с соседней улицы из-за того, что кто-то в очереди за шифоном сказал ей, что она жена вора. По юности ее околдовал романтический ореол Османа, он ей казался таким всемогущим, а всемогущий треть жизни отдал тюрьмам да лагерям. Нет, так бездарно сжечь свою жизнь Закир не собирался. Он видел в снах свой дом, жену, детей, и женой он представлял только Нору.
Он был признателен судьбе за то, что вовремя, пока не засосала трясина блатной жизни, не наделал непоправимого, увидел истинное лицо Османа в тот вечер в 'Тополях', представил свой конец словно воочию: Турок стоял на самой высшей ступени уголовного мира, вор в законе, коих в стране наперечет. Нет, он никогда не хотел жить за счет людского страха. Пить и угощать друзей Закир считал благородным только за свои кровные — в этом никто бы его не переубедил. Ворованное даже у вора вряд ли доставило бы ему радость. Он шире чувствовал и шире мыслил.
За два года Нора из школьницы превратилась в красивую, обаятельную девушку. В институт она не поступала, как и Закир, спешивший в юности утвердиться среди шпаны, а торопилась применить свои способности в моде. Имела она тонкий вкус, чутье, интуицию, и руки у нее оказались золотыми, и усердием Бог не обделил — для модистки все это очень важно. Планов, как выйти замуж, не строила, поклонники и так не давали ей проходу.
'Стоит мне только захотеть…' — говорила она шутя менее удачливым подружкам, озорно щуря красивые глаза.
Нравились ей больше парни образованные: студенты, молодые инженеры и, конечно, ребята из окружения Раушенбаха, джазмены. Эти стиляги постоянно отирались в 'Люксе': что-то шили, подгоняли, укорачивали. О морячке, влюбившемся в нее на новогоднем балу, она скоро забыла, хотя и получила от него несколько невнятных писем, пахнущих океаном, на которые и не подумала отвечать. Передавали дружки Закира ей и приветы от него; помнится, даже угрожали, говорили: поменьше крути хвостом, не пыли, вот вернется Рваный — он быстро твоим узкоштанным ухажерам даст окорот, но она по молодости ничего не принимала всерьез.
И вот он вернулся, и Нора сразу почувствовала, что у него серьезные намерения, ощутила и его влияние — куда-то вмиг подевались ухажеры. Нет, вокруг нее теперь не было вакуума, как на том новогоднем балу, когда он впервые заявился с Севера и подарил прекрасную чернобурку. Она по-прежнему ходила в 'Тополя', ее приглашали танцевать, но что-то изменилось у окружающих в отношении к ней, погасли глаза у парней, а ей нравилось, когда на нее смотрели жадно, не скрывая восхищения, и говорили комплименты.
Однажды в перерыве игры оркестра пожаловалась Раушенбаху на свое нелепое положение незамужней вдовы, на что смешливый, ироничный Марик ответил не задумываясь:
— Нора, милая, что ты хочешь, на тебе тавро: 'Девушка Закира'. Ты как любимая наложница шаха, за чрезмерное внимание к твоей особе вмиг сделают евнухом — с Закиром шутки плохи. Хотя к нам, джазменам, он относится прекрасно, отчасти, наверное, из-за тебя, но мы каждый вечер играем его любимое 'Аргентинское танго', которое, как вижу, он танцует только с тобой. И я честно скажу: вы неплохо смотритесь. Смирись, девочка, — и поспешил к эстраде, где его уже ждали.
У нее к Закиру было двойственное отношение: ей нравилось, когда он, особенно в ненастную погоду, подъезжал к салону, где она работала, на черном семиместном 'ЗИМ'. Ныряя в теплое нутро лакированной машины, ей нравилось ловить завистливые взгляды женщин. Нравилось ощущать на себе его внимательный взгляд: он всегда был готов прийти на выручку, поддержать, успокоить, понять. Нравилась и та независимость, которую она обрела в молодежной среде, где во все времена самоутверждение давалось нелегко. Понимала, что многим обязана своим неожиданным положением — 'девушка Закира'. Но она как бы ощущала не только тавро на лбу, но и путы на ногах — ее свободолюбивая душа противилась насилию. Она пыталась вырваться из жесткой клетки навязанного внимания просто из чувства протеста — ведь ей