Закир должен был объявиться в городе со дня на день — об этом поступили к Норе свежие сведения. Расставаясь, она попросила Пулата не приходить в 'Тополя', пока не уладит отношения с Закиром. Ей не хотелось подвергать любимого бессмысленному риску, от одних предчувствий беды она извелась, изревелась. Нет, теперь, когда все, казалось, решено, дразнить Рваного не следовало — в гневе тот становился непредсказуем. Она видела девочкой-подростком однажды, что было, когда он бушевал в парке.
'Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет' — сказано это русским поэтом о женщине, и нет для нее преград, нет страха ни перед чем, ни перед кем, если в сердце ее огонь любви. Не могла Нора и часа ждать Закира, не хотела томить свою душу, созревшую для любви, попросила друзей его, чтобы немедленно вернулся в город, и на другой вечер Ахметшин объявился в 'Тополях'. Обрадованная, кинулась она ему навстречу и тут же увела с танцев. Три часа говорили они в парке и до утра у ее дома на Форштадте. Все было: слезы, мольбы, унижения, уговоры, угрозы, шепот и крик, и даже поцелуи.
'Если не судьба нам быть вместе, стань братом моим!' — просила она, упав на колени, и как брата обещала любить всю жизнь. Перед таким напором, страстной мольбой, любовью, готовой на любые жертвы, так знакомой самому Закиру, устоять он не мог, и под утро сломленный Ахметшин поклялся быть братом и как брат обещал беречь ее.
Через день, глубокой ночью, в окно веранды, где жили практиканты, громко постучали. Поздними гостями оказались Ахметшин и Раушенбах; чувствовалось, что они уже где-то долго и основательно беседовали. По виноватому лицу Марика можно было понять, что пришел он сюда отнюдь не добровольно. Гости, видимо, разгорячились не одним только крутым разговором, и сейчас каждый из них держал в руках по две бутылки водки.
— Пришел познакомиться с человеком, влюбленным в мою сестру, — сказал Закир, войдя, и поставил на стол бутылки.
Марик за его спиной подавал какие-то знаки, гримасничал. Смысл этих жестов и ужимок означал одно: не бойтесь.
Закир, словно чувствуя, что творится у него за спиной, вдруг сказал устало:
— Да, да, не бойтесь, любовь, оказывается, кулаками не удержишь. Давайте стаканы и поговорим о любви. Марик уверял, что вы очень образованные и интеллигентные парни.
Какая неожиданная выпала ночь — не всякому дано и за долгую жизнь пережить такое! Могучая, запутавшаяся душа Закира жаждала исповеди, словно искала место и время, и отыскала его вдруг на веранде старого купеческого дома.
Исповедь — шла ли речь о горящем в ночи балке на Севере, или об Османе Турке, мечтавшем, чтобы его преемником на Форштадте стал Закир, или о чернобурке, что подарил таежный охотник, зная, что невесту спасителя зовут Нора, или о тесном кубрике в океане, где над головой отчаянного матроса по кличке Скорцени висела фотография их общей знакомой, или о гитаре, которая вызывала раздражение той же девушки, — все было гимном большой безответной любви.
Никакой не дипломат Рваный: ни разу напрямую не обратился к Пулату, но все адресовалось ему. Человек отрывал от сердца самое дорогое — любимую, вынужденный из-за клятвы называть ее сестрой.
Ночь пролетела мгновением, бутылки были опустошены, но никого водка не брала — сила слова, сила чувства оказались сильнее вина, только сентиментальный Марик в какие-то минуты, не таясь, вытирал повлажневшие глаза и, нервно вскакивая, поднимал стакан и провозглашал тост, многократно повторяемый в тот вечер:
— За любовь!
— …За любовь… — устало повторяет вслух Пулат. Раушенбах со стаканом в руке так ясно стоит перед глазами, словно это случилось вчера, а ведь прошло уже тридцать лет…
'Неужели генетически во мне заложено предательство?' — ужасается вдруг Махмудов, подумав об отце: ведь его расстреляли за предательство, за измену, как рассказывала Инкилоб Рахимовна.
Он пытается разобраться с отцом и быстро успокаивается: о генетическом коде не может быть и речи — отца расстреляли за веру, за убеждения, за преданность, но другим идеям и идеалам, новой власти он не присягал на верность, не служил ей, чтобы считать свой поступок предательством, а Саиду Алимхану наверняка давал клятву на Коране.
Нет, он не хотел так легко найти оправдание своим поступкам, тем более сегодня.
'Подлец… Предатель… — думает он горестно второй раз за вечер. — Живешь себе спокойно, спишь, вершишь судьбами людей, точнее — масс, потому что, выходит, людей и не видел… не видел…'
И вдруг откуда-то всплывает в сознании редко встречающееся ныне в обиходе слово 'благородство', словно выдернул лист из Красной книги на букву 'Б'. Утекло, словно вода в решете, ушло в песок благородство из нашей жизни, и не спешат его отыскать, восстановить в правах — так удобнее всем, и гонимым, и гонителям, ибо, имея благородство в душе, нельзя быть ни тем, ни другим.
Не случайно, наверное, утерянное слово сверлит его мозг — иные слова обладают магией вмиг обретать зримые очертания, проявляться как на фотографии, и возникает конкретный образ. Всю свою сознательную жизнь Пулат, кажется, провел среди достойных и уважаемых людей при званиях, должностях и орденах, но сегодня ко многим их титулам и наградам он вряд ли мог бы добавить редко употребляемый эпитет 'благородный' — язык не поворачивался и душа смущалась. Если бы ему выпало право отметить кого-то высоким знаком истинного Благородства, то ими, без сомнения, оказались бы Инкилоб Рахимовна, Закир Рваный, парень, выросший на ложной, блатной романтике Форштадта. Для них понятия 'клятва', 'долг', 'слово', 'честь', 'достоинство' означали только то, что означают, они принимали их без скидок и оговорок.
— Благородный, — произнес нараспев Пулат Муминович и отметил, что даже на слух оно звучит красиво, гордо — Благородный! И вдруг понял, что, предложи сегодня кто-нибудь обменять все его звания и награды на эту приставку к своему имени, не дающую ни льгот, ни особых прав и положения, раздумывать он не стал бы.
'Ну, положим, обменял бы звания, должность, не пожалел, стал бы я от этого благороднее?' — возник новый вопрос, и рассуждать дальше нет смысла — вспоминается ему библейское 'единожды солгавший…'.
О каком благородстве может идти речь, если он предал свою первую любовь, Нору, загубил ей жизнь, от этого не уйти, не отмахнуться, — какие письма писал из Москвы!
А как назвать его поступок по отношению к Закиру? Ведь если откровенно, он сломал и ему жизнь и повинен в его гибели.
Да и за судьбу Норы он в ответе, если по-благородному. Он уже работал инструктором в райкоме, еще не был женат — Зухра заканчивала в Москве институт, когда неожиданно получил приглашение на свадьбу Кондратова. Женился его лучший друг, с которым они прожили рядом восемь лет, делили пополам и радости и горести, Кондратов сыграл в его судьбе немалую роль. Саня женился на Сталине. Легко начатый роман перерос в серьезный брак.
Пулат, конечно, сразу догадался, что встретит на свадьбе и Нору; старый друг, казалось, давал ему еще один шанс поступить благородно — Саня знал Зухру…
Нет, не воспользовался последним шансом и на свадьбу не поехал, отделался телеграммой, ссылаясь на занятость, здоровье, — смалодушничал, струсил. По высоким требованиям сегодняшнего суда совести выходит — предал и друга молодости. Да, именно так, потому что два года спустя он получил еще одну весточку от Кондратова, последнюю.
Впрочем, письмо адресовалось Сане, и написала его Сталина из Оренбурга, где она зимовала с маленьким сынишкой, а Кондратов строил на Ангаре свой третий мост, сделавший его знаменитым.
Хотя Пулат в письме не упоминался, больше всего оно касалось его.
Рассказывала Сталина мужу, что Осман Турок, отбыв семилетний срок, освободился из тюрьмы по амнистии. На свободе он принялся за старое, вновь сколотил на Форштадте банду из молодых ребят и старых дружков. Однажды Осман разработал план ограбления банка в районе, и ему понадобилась машина. Лучше всего для операции подходило такси, и он обратился к Закиру. Ахметшин отказался, тогда Турок с дружками предложили: мол, давай свяжем тебя, а машину отберем, а после налета бросим в городе — и новый вариант Закир отверг, хотя пообещали ему десять тысяч.