— Спасибо, что не врал, не изворачивался, не поливал ее грязью. Не бог тебя, Леня, покарал, это я долгие годы проклинал тебя со дна океана. Не знаю, значат ли что–нибудь проклятия друга в твоей жизни, но я проклял тебя, Солнцев.
— Ты, мой друг, мой единственный настоящий друг, проклял меня? За что?
— За нее, Ленечка, за нее…
— Ты что же, всерьез рассчитывал на что–нибудь после стольких лет разлуки, не имея ни профессии, ни образования? Ей ведь, когда ты вернулся с флота, было двадцать пять лет…
— Нет, Леня, я ни на что не рассчитывал. Еще на перроне, когда она пришла проводить меня и сказала, что будет меня ждать, я знал, что это конец, что я целую ее в последний раз. Я понимал: это судьба. Никогда ни в чем я бы не упрекнул ее… Но ты, ты — другое дело. Ты, мужчина, мой друг, как ты мог?.. Для Мебуки, Иванова, Петрова, Сидорова, любого другого я был чужой человек, они могли и не знать о моем существовании. Но ты–то знал, что я любил ее!
— Любил? — устало переспросил Ленечка.— Нет, любил, страдал, сломал себе жизнь — я! Тебе первому, как брату, я исповедался, открыл душу, а ты говоришь — любил… Что у тебя было с ней, какими страданиями ты заплатил за это? Да если хочешь знать, таких влюбленных, как ты, в нее было полгорода. И кто их помнит? — почти кричал, шагая по комнате, Солнцев.
— Эх, Леня, ничему–то жизнь тебя не научила. Всегда ты думал только о себе: о своей любви, своей боли, своих страданиях. Ты и о ней–то думал с оглядкой, куда уж обо мне. Ты говоришь, я ее не любил, утверждаешь, что у нас ничего не было и моя любовь ничего не стоит в сравнении с твоей. Что ж, давай выйдем на улицу и спросим у первых попавшихся людей, знавших меня: кого я любил в этом городе?
Рыжебородый как–то враз отрезвел и, видя, что страсти накалились до предела, вмешался:
— Ребята, да вы что, ошалели? Два друга, два солидных человека, не виделись двенадцать лет и сцепились из–за бабы. Она ведь вам обоим жизнь сломала, как я считаю, а вы слюни распустили, пьете за ее здоровье, копаетесь во временах царя Гороха. Давайте лучше выпьем и забудем. Я ведь тоже ее знал — ничего особенного, разве что чуть красивее других.
Нуриев беззлобно посмотрел на толстячка и с сожалением сказал:
— Эх ты, Лука–утешитель. Раз уж тебе все известно, так знай: мне она жизнь не сломала. Я благодарен судьбе, что знал ее, что она есть. Она — жар–птица, понимаешь, жар–птица! Тебе, борода, наверное, этого не понять, для этого ты слишком толстокож и рано заплыл жиром. А шеф твой, если раньше не понял, то теперь и подавно не поймет. Ну, что, Ленечка, вставай, пойдем искать свидетелей тех давних дней?
Оба они были сильно возбуждены, да и выпили прилично — удержать их было невозможно. Толстяк нехотя закрыл за ними дверь. Они прошли к кинотеатру «Казахстан», но, несмотря на то, что успели к началу сеанса, знакомых здесь не оказалось. Заглянули в ресторан, летнее кафе, но людей, знавших их в молодости, не встретили. Солнцев вспомнил тех, кто живет в городе и имеет телефоны, и они стали названивать из автомата, но никого не оказалось дома: одни были на даче, другие — на рыбалке, третьи — в отпуске. Когда они отчаялись и решили бросить эту затею, Солнцев вдруг вспомнил про Ларина. Они как раз проходили мимо парка и услышали музыку, доносившуюся с танцплощадки. Ленечка знал, что один из братьев Лариных оставил медицину и играл на танцах и в ресторане.
Они купили билеты и пробились к высокой эстраде. Нуриев узнал Мишку Ларина сразу: в белых джинсах, ярко–голубой, отливавшей блеском рубахе, он извивался у микрофона, бросая в него отрывистые чужие слова, от которых в экстазе заходилась молодежь вокруг, а пальцы его в тяжелых перстнях рвали струны полыхавшей огнем роскошной бас–гитары.
Когда кончилась песня, Нуриев громко окликнул его. Ларин подозрительно посмотрел на двух солидных мужчин — явных переростков на танцевальной площадке — и, видя, что они настойчиво приглашают его взмахами руки, легко спрыгнул к ним с высокой эстрады.
— Что вам угодно? — спросил Ларин спокойно, без вызова, хотя еще с эстрады рассмотрел, что они пьяны.
— Мишка, не узнаешь? — спросил огорченно Нуриев.
И только услышав голос, Ларин вскрикнул:
— Раф, ты ли это, дружище?!
Они крепко обнялись.
— Да, помяла тебя жизнь. Рановато укатали сивку крутые горки,— сказал Ларин, оглядывая Нуриева.
— А ты молодец, хорошо выглядишь, и играешь здорово,— говорил обрадованный встречей Нуриев.
— Мы, Ларин, к тебе по делу,— вмешался Ленечка.— Вот скажи, в кого в нашем городе был влюблен этот лысый субъект?
Ларин, не понимая, то ли с ним шутят, то ли говорят всерьез, все же не задумываясь ответил:
— В кого же, как не в знаменитую Галочку Старченко, помню, большая любовь была, на моих глазах все происходило.
— Позволь, позволь,— перебил Ларина Ленечка.— Ты, Миша, что–то путаешь. Вспомни, ведь она должна была выйти замуж за меня.
Мишка внимательно посмотрел на Солнцева и недоуменно пожал плечами:
— Я знаю, что она вышла замуж за доцента нашего института и живет в Ленинграде.
— Как же ты, Миша, не помнишь? Я ведь бывал с ней у вас дома.
— Может, и бывали, этого отрицать не могу. Возле нее всегда бывали люди — мне кажется, она страшилась одиночества,— но вас я не помню, извините. Что касается Рафа, мы можем спросить еще у ребят из оркестра, они играли со мной когда–то в «Большевике»…
Ларин повернулся к Нуриеву:
— Как дела, моряк?
— Знаешь, Миша, пойдем выпьем за любовь, за нашу молодость, я ведь ночью улетаю, и бог знает когда увидимся, да и увидимся ли.
— Ну что ты, зачем так грустно? Увидимся. А за любовь, за молодость, за встречу, конечно, выпьем — и немедленно.
Ларин крикнул в оркестр кому–то, что отлучится, и, обняв Нуриева, повел его к выходу. Танцующие недоуменно уступали дорогу странной паре. На освещенной аллее Нуриев оглянулся. Солнцева рядом не было.
Ташкент, апрель 1974