– За ум и за сердце!
У Христи радостно засветились глаза.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Два дня спустя Колесник и Христя уехали. Никогда она себя не чувствовала такой счастливой, как в эти дни. Ожила, расцвела, словно снова на свет родилась. И Колесник кажется ей красивым да приветливым, и люди такими добрыми и сердечными. На что уж Оришка неприятна (Кирило ей рассказал о распоряжении Колесника), и та ей казалась не такой страшной, как раньше. Христя подарила ей свой платок.
– Носите на здоровье и вспоминайте меня! – сказала Христя, не заметив, что бабка чуть не вырвала у нее платок из рук и даже не поблагодарила.
Она не замечала, что Кирило с ней так ласков, как с дочерью, в глаза заглядывает, чуть не молится на нее. Христя и ему подарила шелковый платочек на кисет.
Кирило, не помня себя от радости, поцеловал этот платок и сказал:
– Не стану я из этого платка кисет шить. А как умру, завещаю положить его со мной в гроб. Мне с ним и под землей легче будет лежать, он мне напомнит о доброте людской.
Колесник и Христя выехали после обеда. Слобожане собрались у дороги. Они, может, и во двор панский пошли бы, но Кирило строго-настрого запретил им там показываться. Только когда повозка спустилась с горы, Колесник заметил серую толпу; сняв шапки, люди низко кланялись. Дети побежали вдогонку по дороге.
– Кирило таки не выдержал, – сказал Колесник и отвернулся. А Христя, оборачиваясь с повозки, кланялась и улыбалась бегущей детворе. Еще долго не смолкал детский крик.
– Будет тебе с этими щенками возиться, – строго сказал Колесник, надевая на голову капюшон своего плаща. Христя, прикрывшись платком, притихла.
До самой Марьяновки ехали молча. Только слышался конский топот, грохот колес, понукание возницы и хлопанье кнута.
Солнце уже садилось, когда они въехали в Марьяновку. Оранжевое зарево подымалось над крышами, садами и огородами, а по земле стлались длинные тени, и в глухих закоулках сгущались сумерки. Тихо кругом, пыль стоит столбом и никак не уляжется. Издали доносится блеяние овец, где-то замычала корова, бугай заревел на все село, слышится приглушенный говор. Скоро зайдет солнце, ночная тень укроет землю, и все умолкнет до утренней зари.
Колесник сидел сгорбившись, ни на что не обращая внимания, а Христя жадно все разглядывала, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Каждая хата, каждый уголок были ей знакомы, напоминали о невозвратном прошлом. Все тут было дорого ей. Только шинок на том месте, где раньше была ее хата, навевал горькие думы. Она поспешно отвернулась, чтобы не видеть его.
Когда они выехали в поле, солнце уже село. Только на горизонте подымалось еще закатное зарево, его багровые отсветы блестели на низко нависших тучах, а все вокруг тонуло в вечернем сумраке. На потемневшей синеве неба уже загорались звезды. Тихо кругом, только изредка доносится стрекотание кузнечика или крик перепела. Да кони быстро перебирают ногами, и грохочут колеса по сухой дороге.
– Если б ты знала, – каким-то чужим голосом произнес Колесник, – как мне не хочется ехать в этот проклятый город.
Христя молчала.
– И так каждый раз. Едешь, словно на казнь.
– Почему?
– Эх! – Колесник тяжело вздохнул. – И почему не суждено человеку жить так, как ему хочется? Каждый раз, когда он даже чувствует себя счастливым, в каком-то глухом уголке сердца зарождается томительное предчувствие беды и отравляет его счастье. Зачем это?
Христя молчала, не зная, что ему ответить.
– Ну, хоть возьми меня, – продолжал он, не дождавшись ответа. – Женили меня совсем молодым, чтобы не баловался. Разве я знал тогда свет, людей? Показали мне девушку и говорят – вот твоя невеста. Бери ее за руку и веди в церковь. Я послушался родителей, чтобы потом проклинать день и час, когда увидел свою будущую жену. Кто ее выбирал? Родители. Поженили нас на мою беду. В первый же год совместной жизни у нас пошли нелады, ссоры. Своя хата казалась хуже тюрьмы. Слова нельзя сказать с гостьей или чужой девушкой. Всегда как на ножах. Она жалуется: «И такой, и сякой! Загубила я свою молодость, выйдя замуж». Пока молод был, терпел, и ее жалко было. Потом надоело мне, плюнул на все. И вот теперь люди осуждают меня. Говорят, не придерживаюсь законов Божьих и обычаев. А что, мне лучше было, когда я терпел? Счастлив я был? Посадить бы этих судей в горячую печь, небось закричали бы: печет! А я, видишь, должен терпеть. Вот приедем в город, должен я пойти к ней, кланяться. Как, скажут, был в городе и к жене не зашел? А мне на нее смотреть тошно. Эх, жизнь! Не выходи замуж, Христя, не связывайся. Будь вольной птицей. Так лучше.
Христя только глубоко вздохнула.
А Колесник, немного помолчав, снова начал жаловаться. Он весь был охвачен тревожными мыслями и предчувствиями и особенно упрекал себя за то, что купил Веселый Кут.
– Вот скоро будет земский съезд. Вывези кривая из вражеского стана! Да нет, где уж там! Не снести мне головы на плечах!
Христя оглянулась: словно ночное море распростерлись темные просторы полей. Мерцают звезды в вышине. Ей стало так грустно, словно она была одна в пустыне.
Долго ехали молча.
– Вот она уже светится, мука моя, глядит своими злыми глазами.
Христя посмотрела вдаль – за горой колыхалось желтоватое зарево, рассеивая ночной сумрак. Они подъезжали к городу.
– Я сойду на базаре, а ты поезжай в гостиницу Пилипенко. Он хоть и враг мой, но там номера лучшие в городе. Жди меня, я заеду за тобой, – сказал ей Колесник на городской окраине и, взяв руку Христи, прижал ее к сердцу. Словно молот, колотилось оно в груди.
– Стой!
Подъехали к базару.
– Спасибо вам за компанию и спокойной ночи! – громко сказал Колесник, крепко, до боли сжал Христину руку и быстро ушел. Вскоре он скрылся в ночной темени.
Грустно и горько было на душе у Христи. Лет восемь назад ее вез сюда Кирило и утешал; теперь она ехала с Колесником, как равная, и пришлось его утешать...
Такова жизнь! А кто знает, что ждет ее впереди? Не придется ли бродить здесь голой и босой, скрываясь от людского глаза, чтобы кто-нибудь не узнал?...
«Жизнь – что длинное поле, – думала Христя, очутившись одна в номере гостиницы, – пока перейдешь его, и ноги поколешь, и порежешься на острой стерне».
Сколько раз судьба то улыбалась ей, то поворачивалась спиной, пока не пустила ее бродить по белу свету. Она вспомнила Загнибиду, его кроткую жену-мученицу, Проценко, Рубца, Пистину Ивановну, которая так ее обидела и прогнала. Бог с ней! Марина еще больнее обидела ее, приревновав к ней своего мужа. А где теперь Марина, Довбня? Хоть она, может, до сих пор на меня сердится, а я все-таки завтра пойду и разыщу ее. Днем мы, вероятно, не уедем, старик боится свидетелей, – вот я и пойду.
С этими мыслями она легла спать и вскоре уснула.
На другой день Христя спросила горничную, не знает ли она Довбню.
– Довбню? – удивилась та. – Да кто его здесь не знает? Нет такого забора, под которым бы он пьяным не валялся. Совсем спился с кругу.
Христю неприятно поразило это известие. Она вспомнила, как Марина жестоко с ним обращалась, пьяного выталкивала на улицу, а он целую ночь слонялся под окнами, называя ее ласковыми именами и Христом-Богом моля впустить его в дом.
– А где он живет, не знаете?