стороны.
Подошли к баракам. Тихо, осторожно, как кот, когда подстерегает воробья.
С винтовками в руках, с примкнутыми штыками.
И чем ближе подходили они к баракам, тем растеряннее становились их лица.
Потому что в бараках все было, как обычно в бараках. Мужики суетились в конюшнях, бабы в коровниках. Из дверей выглядывали удивленные дети.
Никаких беспорядков не было.
А в город пришла весть, что мужики собираются огромными толпами. Точат косы. Хотят идти на города, на усадьбы, резать господ.
А все дело было в милиции. Противна была господам красная повязка на рукаве.
Вот они и подкапывались. Вели свою кротовью работу.
Что будто бы мужик вот-вот кинется на господ. Вопили, что едва народившаяся родина будет залита кровью, что эта кровь подмоет ее неокрепшие фундаменты, разрушит их, разобьет о каменистые берега.
А дело было именно в милиции.
И помаленьку, помаленьку милицию стали разоружать.
По двое, по трое.
В одной волости, в другой.
Без шуму. Добром.
Что, мол, теперь уже установился порядок, что уже не нужна милиция. Что уже есть жандармы, полиция, чиновники, суды. Свои, отечественные. Зачем же, мол, мужику в это путаться? В горячее время это было нужно, а теперь уже нет. Кончилось.
Неохотно отдавали люди оружие.
Неохотно снимали красные повязки.
Все чувствовали: из рук мужика ускользает то, что так хорошо было написано в манифесте: трудящийся народ приходит к власти.
Знаком этой власти была красная повязка — и вот пришлось отдать ее.
Знаком этой власти была винтовка — и пришлось отдать ее.
Притихли, помрачнели бараки.
— Сдается мне, Ян, что вы для кого-то другого каштаны из огня таскали голыми руками, — подшутила Тереска, наткнувшись на Кшисяка, когда она, по обыкновению, бежала на какое-то свидание.
Он взглянул на нее тяжелыми глазами и ничего не ответил.
Но похоже было на то. Обманули мужика. А теперь уже поздно было за что-нибудь приниматься. Время упущено.
В ненастье, в осеннюю серую грязь, в слякоть расплывались те грозовые, возвышенные, полные веры дни.
IX
Павел был еще мал. На своих коротких ножонках он едва-едва семенил по земле, стараясь поспеть за мамой. Мама — это была безопасность, уверенность, опора.
Значит — всегда за мамой. Он увязывался за ней, когда она шла на работу, когда бежала по делу к соседке, когда стряпала в каморке или шла к ручью стирать.
Тут он и научился понимать власть приказчика и управляющего. Не сразу. Понемножку.
Самое раннее, почти забытое воспоминание: мама стоит и плачет, а перед ней управляющий, огромный, красный от злости, орет, трясет кулаками.
Кто-то обкормил кур в господском курятнике, и они все передохли. А обязанностью Магды было убирать в курятниках, менять воду в длинных корытцах, — одним оловом, как следует смотреть за курами.
И вот они подохли. И чубатенькие, и белые, и пеструшки. Больше десятка кур лежало к утру на соломе, кверху ножками.
Маленький Павел стоял и дрожал от страха. Потому что мама плакала, причитала, то и дело пряча лицо в грязный передник, принималась громко рыдать.
И вдруг управляющий поднял руку, словно хотел ударить маму.
Маленький Павел выскочил из-за маминой юбки. Прямо на управляющего. Он не доставал выше блестящего голенища высокого сапога. По этому голенищу он и принялся колотить кулачками и при этом так орал, что из бараков повыскакивал народ.
Управляющий пришел в себя. Высоким блестящим сапогом он отстранил Павла. Не то чтобы пнул, нет. Просто отодвинул в сторону, как надоедливого щенка.
И ушел. Ему не хотелось задирать людей. Да по правде сказать, он и сам знал, что Магда не травила кур.
Нечего и доискиваться — кто. Раз уж случилось — так будто камень в воду. Виновник не найдется. Разве что позже, когда все утихнет и забудется, какой-нибудь подхалим шепнет ему на ухо. Но и это не поможет. Если начать допрашивать людей, все равно никто не подтвердит. А подхалим первый спрячется в толпе и будет молчать, словно воды в рот набрал.
Управляющий ушел злой, как черт. Магда, всхлипывая, опять направилась в курятник.
За ней семенил маленький Павел, преисполненный ужаса.
Управляющий поднял руку на маму. Хотел бить ее. Большой, красный, жирный управляющий.
Павлов мир был потрясен в основах. Потому что мама — ничего. Мама только плакала, прятала лицо в грязный передник. Голубой, в белую полоску.
Что же это такое? Мама — безопасность, защита, опора. Мама варила еду. Мама зашивала разорванные штанишки. Мама стояла между маленьким Павлом и остальным миром, как надежный оплот.
Но управляющий поднял на маму руку. Значит, не мама самая главная? До сих пор казалось, что она. Что даже тата, хотя он и больше и сильнее, все же не такой главный, как мама.
Оказывается, самый главный — это управляющий.
Маленький Павел почувствовал в сердце вражду. То была иная сила, чем мамина. То была злая сила, угрожающая маме, а тем самым и Павлу.
Маленькие кулаки еще чувствовали боль от ударов по гладкому, жесткому голенищу. А управляющему — ничего. Отодвинул его сапогом и даже не глянул.
Мальчика душила бессильная злоба, выжимала из его глаз жгучие слезы. Кулачонки сжимались.
— Пойдем, сынок, пойдем. Посмотрим, что там с курами.
— С курами?
— Ну, а как же?
Павел изумился. Он совсем забыл о курах, обо всем на свете. А началось ведь с кур. Они лежали лапками кверху. Потом пришел приказчик и унес их.
— Надо зарыть, вы еще сожрете, а черт их знает, чем их отравили, — сказал он со злостью.
Как же это, зарывать кур? Кур едят. Не в бараках, а в господском доме. Мама рассказывала. И вдруг зарыть?
Он ничего не понимал. Но в тоне приказчика почувствовал что-то, что захватывало и его в круг ненависти Павла.
Мама подметала курятник, тщательно выскребала березовой метлой грязь из щелей в полу. И плакала, плакала.
Маленький Павлик плелся за ней и тоже хныкал. Ему вовсе не нравилось, что мама плачет. Но, видно, ничего не поделаешь.
Это было первое воспоминание Павла, в которое входили другие люди, не похожие на маму, тату, Маликов и соседей по барачным каморкам.