это из них?
— Того, что вчера…
Нет, она знала. Знала с первых слов. Она побледнела еще больше. Сделала шаг вперед. Но они не отступили.
— Банась-то вчера умер в больнице.
— Ну и что?
Теперь барышня была уже совершенно спокойна. Она смотрела на людей, брови ее гневно хмурились, сошлись в одну линию.
— Человек умер безо всякой помощи…
— Не ваше дело, — сказала барышня. Громко и отчетливо. — У меня с вами никаких дел нет. Что, разве сегодня в экономии нет работы?
Это она сказала уже не им, — управляющему, который прибежал откуда-то и стоял в сторонке. Ноги под ним дрожали, как стебли на ветру.
И ушла. Хлопнула дверь, повернулся ключ в замке.
В толпе ошеломленно переглянулись.
Но тотчас нахлынула стремительная жгучая злоба.
— Говорить не хочет!
— Человек через нее помер! Баба с двумя детишками осталась.
— Ясновельможная!
Сначала крикнул один, другой. Потом, перекрикивая друг друга, закричала вся толпа. Припоминали все обиды, какие только удержались в памяти.
И тут, верно, кто-то из детишек поднял камень и швырнул в закрытое, занавешенное белой тюлевой занавеской окно.
Звякнуло разбитое стекло, камень упал куда-то в комнату.
Люди, опомнившись, стали медленно расходиться от крыльца.
К вечеру уже началось следствие.
Камень, брошенный детской рукой, разросся в вилы, дубины, чуть ли не в винтовки.
Брань батраков была представлена, как угроза убить помещицу, потроха из нее выпустить.
И среди всех этих выдумок затерялся, исчез куда-то, позабыт был окровавленный труп Банася.
Батрак снова увидел дорогу в город, снова проделал ее на подводе, под конвоем, как бывало и прежде.
Теперь-то подводы нашлись. И не одна.
Люди роптали, проклинали. Каждый свидетельствовал в пользу другого. Ведь они были все вместе, знали всё друг о друге.
Но в городе все повернулось иначе. Барышня говорила свое.
А те, что сидели за судейским столом, одобрительно кивали ей головами.
И оказалось, еще раз оказалось, что ничего не поделаешь. Так уж должно быть.
Черным по белому написали приговор. На четыре, на пять, шесть месяцев. За нападение, за угрозы, за обиду и испуг барышни.
Те, кого осудили, уже в бараки не воротились. В тот же день барышня приказала их бабам убираться с детишками и рухлядью, куда глаза глядят.
«Не желаю, мол, видеть этих неблагодарных».
Но это слово «неблагодарные» ее тонкие губы произносили так, словно она глумилась сама над собой.
И вот с того дня, когда между бараками и господским домом встала тюрьма, ничего, кроме пламени непрестанной, упорной войны, между ними уже и быть не могло.
Зато теперь понемногу начала равняться с бараками и деревня.
Деревенские бабы уже не задирали теперь так высоко носы, проходя мимо бараков в костел.
Уже не так шуршали их юбки.
Уже не горели по вечерам окна деревенских изб, словно издеваясь над мутными окнами бараков.
Уже не столько было крику и радости на свадьбах.
Все посерело, притаилось, притихло, всюду была почти одинаковая нужда.
Жаловалась и барышня. И правда, у нее с аукциона продали десяток коров.
Забрали клочок леса.
Но у крестьянина в деревне забирали последнюю корову, а у нее еще сколько оставалось.
Нет, с барышней нужда не могла сладить.
Барышня лишь вымещала потери на батраках.
Нет, мол, денег на выплату.
Но на все другое находилось.
На постройку мельницы.
На поездки куда-то за границу. Уже два раза за это время она туда ездила.
На меха, на картины для господского дома, за которые заплачено было много сотен, — управляющий рассказывал.
На это у нее хватало, да и еще на многое.
Только на жалование батракам не хватало.
Потому, мол, нужда.
Нужда-то нужда, да не та у помещицы, что у батрака.
У барышни на столе должны быть и индейка, и рыба, и всякая всячина, которую ей корзинами, ящиками присылали из города.
У нее должны быть шелковые платья, потому что она все еще наряжалась так, что глаз не отведешь. Хотя неведомо зачем, ведь ни один кавалер к ней не ездил, ни об одном никто не слышал.
И все же нужда, потому что не каждый год можно было ездить в теплые края. А барышне все хотелось в теплые края.
И еще каких-то новых коров ей захотелось выписать издалека. Видно, мало было тех, которые рядами стояли в коровнике.
Вот у нее какая нужда. Вот все ее нужды и беды.
Батрацкая нужда была иная. Она питалась холодной картошкой. Одевалась в полуистлевшие лохмотья. Шлепала по осенней грязи босыми ногами или шаркала лыковыми лаптями. Их уже давно не носил никто. А вот теперь они снова появились на мужицких ногах, как при дедах и прадедах, когда мало кто надевал сапоги.
Батрацкая нужда протекала сквозь дырявую крышу, свистела в разбитые окна, роилась насекомыми на нарах.
Раньше ожидали выплаты, как спасения. И выплата наступала. Уж какая была, такая была, а все же у человека водились иногда какие-то копейки, а главное, он всегда знал, когда их получит.
Теперь — нет.
Жалованья не выплачивали. Не давали месячины. Потому что теперь было так, что, когда батрак договаривался с помещицей, его бабы это не касалось. Если помещица хотела, то договаривалась с бабой отдельно или платила ей поденно.
Бабы шли, чтобы приработать. Да какой это был приработок!
Люди подсчитывали, сколько заработали. Подсчитывали точно, чтобы управляющий как-нибудь не обманул при выплате.
Да так и оставались при своих подсчетах. Гроша невозможно было выжать. Нету, мол, денег — и весь разговор.
Управляющий обещал, оттягивал, заговаривал зубы. И, наконец, выходил из себя:
— Благодарите бога, что у вас есть работа и крыша над головой.
В этом было и немного правды. Времена-то ведь переменились. Все больше народу старалось наняться на работу. Все больше становилось людей, которым на своей земле не к чему было руки приложить.
А по усадьбам, по экономиям все меньше нанимали. Перебирали, привередничали.