все плохо лежит.'
В Эрмитаже Мамонту бывать не приходилось, но он представлял его как большой склад, где напоказ разложено множество ценностей. Такое множество, за которым уследить невозможно. И, в общем-то, так и оказалось.
'Кража в Эрмитаже. Плохая рифма. Годится только для стихотворного фельетона… Можно, можно, конечно, украсть какую-то мелкую дрянь. Но раз уж садиться, пригодится что-то громкое. Тяжкое. Большое, объемное. Все равно далеко тащить не придется. Что там есть? Картины, наверное, должны быть.'
Эрмитаж как раз был впереди, в эту сторону он, оказалось, и шел. Грело, теплое еще пока, северное солнце. Бесплатно. Тепло и прогулка по тесному, по-летнему пыльному проспекту: последние скромные удовольствия. Свобода и несвобода бича. И того и другого одновременно чересчур много.
'Вот выберу картину с какой-нибудь голой бабой понаглее и потащу. Смеху будет. Да, сегодня пожрать, видимо, еще не придется.'
Оказалось, что возле Эрмитажа даже не было обязательной очереди. По случаю какого-то морского праздника народ столпился на набережной, смотрел на корабли. Повезло?
В чем-то вроде прихожей, — Как это называется? Фойе? Приемная? — ,большая лестница и почему-то, никуда не выходящие, уличные окна. За дверями, где проверяли билеты, оказывается, был еще и дополнительный милиционер с кобурой на поясе, там же, — освещенная изнутри, фанерная милицейская будка. Это почему-то не понравилось, хотя вроде было полезно для его сегодняшнего ареста.
Быстро, наугад, по эрмитажным коридорам, как-то мгновенно привыкнув к местным чудесам. Почему- то не испытывая обязательного восхищения или изумления, все это не относилось к нему, было чужим, посторонним. Все сразу же — неудивительно, обыденно, включая сушенного фараона в стеклянном гробу. Неестественно собранные в одном месте ценности как-то не производили впечатления таковых. В боковых залах — экскурсии, голоса экскурсоводов, иногда на перекрестках, — редко рассаженные, сторожевые старухи, подозрительно оглядывающиеся ему вслед.
'И что я здесь делаю? Кажется, выбираю картины.'
Картины, встречавшиеся пока, были слишком большими, неподъемными для его трюка. Одну он, впрочем, подергал — оказалось, она держалась слишком крепко. Вот безлюдный закоулок, какие-то каменные значки в витринах, написано, что называются они 'геммы'. Пора было ударить в витрину, например, локтем, но что-то намертво удерживало внутри. Разбить стекло здесь почему-то было невозможно, так же как добровольно прыгнуть с высоты. В следующем зале — огромная каменная рюмка, потом белая каменная девка, которую вот-вот облапит крылатый мужик. Как-то он прочитал в 'Огоньке', что античные авторы создавали свои скульптуры с таким совершенством, что невидимые на глаз подробности можно ощутить только на ощупь. Оглянувшись, Мамонт быстро погладил спину каменной богини. Было так же тихо, никто не заорал, не гаркнул за спиной. Ничего не случилось, кроме того, что спина оказалась живой. Под мрамором проступали настоящие, каменные, идеально уложенные, мышцы. Кто-то когда-то уложил. Умел.
'Гармония! Не соврали эти.'
Все не кончался коридор из соединенных комнат. — 'Как они называются? Анфилады!' — Вперед, в таких чужих, созданных вовсе не для него, муравья с авоськой, анфиладах. Когда-то все здесь было предназначено, чтобы ходить неторопливо, задумавшись, говорить громко и уверенно. Для громких и уверенных людей. Слова сами собой обретали здесь мудрость и историческое значение.
Гул его одиноких, почему-то торопливых, шагов утих, коридоры стали ниже и скромнее. Постепенно, ощущая себя все более опытным вандалом, он прошел еще несколько небольших комнат. Пошли залы увешанные картинами. Картины ему в общем-то не понравились: на всех плохо одетые евреи летали над кривыми разноцветными домиками. За летающими евреями начинались страшные человечки непонятного пола с квадратными головами, составленные из разноцветных кубов и треугольников. Достоинством их было то, что картинки эти оказались небольшими, а некоторые висели не на стенах, а на фанерных ширмах, посреди зала. Сделав великое усилие над собой, похолодев изнутри, он взялся за раму. Заскрипели гвозди, за рамой потянулись какие-то провода. С этой картиной уже можно было, пора было, что-то делать.
'Смотри, так и уйду? — Он оглянулся и тут оказалось, что из соседнего зала, высунувшись из-за пустого дверного косяка, на него с ужасом глядит старуха-смотрительница. — Так!'
'Челюсть выпадет, рот закрой! — Неужели он сказал это вслух. Как дико прозвучал его голос в этих стенах. Повернувшись, он быстро зашагал в другую сторону, все быстрее и быстрее.
— Молодой человек! Молодой человек! — пронзительно зазвучало сзади, догоняя, зацокали старушечьи каблуки по музейному паркету. Где-то уже раздавались другие голоса, совсем неинтеллигентные крики.
Он неприятно ощутил себя добычей, вдруг расхотелось идти в снаряженные, для таких как он, сети. Почему он должен идти в тюрьму?
'Куда бы сунуть эту вашу дрянь? — Оглядывался он на ходу. Появилось тоскливое понимание, что коридор не может быть бесконечным даже в Эрмитаже. — Вот мудак!'
— Стойте, стойте, молодой человек! — раздавалось сзади неотвратимое.
Из боковых залов выглядывали вахтерши и экскурсоводы, еще кто-то с выпученными глазами. Он насквозь прошел сквозь иностранную, сплошь старческую, экскурсию. Кажется, даже полыхнул вслед блик фотовспышки. Массивная охранница, зажмурившись от страха, растопырилась на пути, нацелившись в него вязальной спицей.
— Стою, стою. Вяжите, старые курицы!
Кто-то выхватил картину, сразу несколько старух вцепилось в рукава, в, сразу ставший тесным, пиджак, тяжело повисли, толкали куда-то.
— Да пустите вы, не убегу, — Совсем не вовремя пришло в голову, что изнутри это похоже на позор, переживаемый на сцене. Актерский провал. — Да что вы, товарищи старушки, так некультурно совсем…
Плотно окруженного, зажатого в старушечьей толпе, его влекли куда-то. Оказалось, что здесь есть и другие, обыденные, административные, коридоры, вроде параллельной кровеносной системы. Служебные помещения. Низкие потолки с замазанными побелкой кабелями над головой. Обычная, оббитая кожей, дверь с табличкой 'Приемная', куда его затолкали, перед ним — еще одна, последняя, прикрытая сейчас, дверь. 'Директор'.
— Вот так мы следим за художественными ценностями, — слышалось оттуда.
'Уже донеслось', — Пиджак лопнул под мышками. Мамонт стоял, ощупывая свежие прорехи. Из-за подкладки лез синтетический конский волос — толстые и жесткие капроновые нити. Внезапно почему-то стало жалко себя. За спиной шелестели музейные деятельницы, закупорившие выход в коридор и теперь циркулирующие, меняющие друг друга, чтобы посмотреть на злодея.
— Я его еще в Античности заметила, — раздавалось из директорского кабинета. — У Венеры Таврической стоял. Разыскиваемый какой-нибудь.
— Как у нас с заседанием в Попечительском совете? Я сказал чтобы подготовили Малахитовый зал.
Мамонт, уже долго стоящий в этой приемной, ожидая неизвестно чего, сел на стул.
'Преддверие. С днем рождения, новая жизнь!' — Все меньше нравилось будущее, начинающееся здесь, все беспросветнее его добровольный выбор. Откуда-то стремительно накатывалась тоска.
— Ну где там этот гунн? — услышал он. Из приемной серой мышью, наконец-то, выскользнула служительница. Он зачем-то постучал, прежде чем войти. Кабинет оказался не по-советски большим и длинным, уставленным позолоченной ампирной мебелью. В глубине перспективы сидел хозяин, седеющий мужик с сильно загорелым лицом, красным, облупленным где-то не под здешним солнцем, носом, почему-то в зеленой, вроде бы даже солдатской, рубашке. Мамонт, не проходя вглубь, осторожно встал дранными туфлями на драгоценный ковер. Эрмитажный директор молчал, склонив голову, глядел на поверхность своего позолоченного стола. Неподвижный и беззвучный, будто ненастоящий. Мамонт тоже молчал, наматывая на палец капроновый волос и глядя на его кепку, лежащую на лакированной поверхности, рядом с бюстом какого-то старика.
'Как же он на заседание в Малахитовый зал в такой рубашке?' — некстати пришло в голову.
— Пошутил я, — сказал он наконец. — Картинка самая небольшая, самая дешевая была. Да там много