– Что вы делали на дороге?
– Я… Как бы это сказать? Мне нужно было сюда прийти.
– Что, на середину самого оживленного шоссе? Кто вас высадил? Она не знает, – сообщил он в рацию.
Я испугалась, что они повезут меня куда-нибудь выяснять это, и радостно сообщила:
– Знаю. Я приехала сюда, чтобы забеременеть! Вот.
– Она приехала, чтобы забеременеть.
– И не приехала, а пришла пешком! – добавила я поспешно.
Веселый голос 31-го с треском спросил, удалось ли мне это.
– Еще бы, – я тоскливо озиралась на ближайший куст, мне опять было плохо. – Мальчики, отвезите домой беременную женщину, пожалуйста, мы хотим помыться, потом поесть как следует, вот именно, как следует, а потом мы хотим выспаться за все последние две недели.
Семнадцать лет спустя.
'Если кому-то и дано представить физическое существование бога, то совершенно невозможно определить языком способы его отправлений, его запах – предположительно пота – влажность и температуру его слюны при поцелуе, или, например, все ли его зубы здоровы, грызет ли он ногти в волнении и до какой степени вообще он может быть грязным или чистым. Если это невозможно определить словами, предположительно на уровне «Он перенервничал, воскрешая ее, устал, спал крепко и храпел, не давая спать ученикам, собравшимся испуганно рядом…», то не будет ли нереальным само представление смерти с описанием ран и крови?
Самым простым было бы, конечно, представить себе, что бог – это ребенок, потому что к детям редко испытываешь чувство брезгливости, потому что ребенку прощаются некоторые условности поведения и беспричинность злобы.
Если же для того, чтобы все-таки представить это его физическое существование необходимо определить степень «очеловечивания», то начать представленную реальность нужно не с момента его смерти, а с момента рождения. Если он запомнит сам момент своего рождения, сможет его описать натурально и вообще доказать принадлежность своей плоти к плоти женщины, лежащей рядом, значит, он – бог. Потому что никто из людей не помнит этого. Он должен запомнить и описать кровавый млечный путь, соединяющий его с матерью – пуповину – и испугаться насмерть при отрезании ее, испуг этот должен остаться более сильным, чем испуг самой смерти (ведь дважды насмерть не пугаются) и только поэтому с достоинством пережить мучения жизни.'
Лев Поликарпович Т., в молодости – учитель, уехавший после института в шахтерский поселок (учительствование в подобной провинции освобождало от воинской повинности), решил начать именно так свой новый роман о женщинах лет десять назад, когда щемящее чувство потери и страха стало постепенно, с возрастом, уступать место отстраненному созерцанию самого себя в страданиях, а образ рыжеволосой красавицы с голой грудью, в ватнике, накинутом на плечи, истаял и поблек. Козы, куры, свиньи, а также козлята, цыплята и поросята, ее дети и дети ее мужчины, с которым она тогда жила, жаркие пыльные полдни – капельками пота над нежными чувственными губами – и темные холодные вечера с поскрипыванием невидимых вагонеток, все это постепенно сворачивалось воронкой времени до размеров крохотного язычка пламени, и уже не хватало сил держать столько времени сложенные вместе ладони, оберегая огонек от ветра времени. ЭлПэ, как его тогда называли ученики в школе (отчество почти всем детям давалось с трудом, а имя вызывало спонтанные усмешки), никогда не вспоминал свое бегство от этой женщины, как будто не было забрасывания немногочисленных пожитков в потрепанный чемодан, запрыгивания на ходу в товарный вагон – «куда угодно, только поскорее!» и тихих рыданий потом, от ужаса содеянного и от осознания невозвратимой утраты. А сбежал Лев Поликарпович от прекрасной рыжеволосой Венеры, потому что испугался страшно, до седой пряди, в одну из ночей с ней. Он проснулся после затяжной изматывающей любви в тот раз не с чувством радости и удовлетворения, а с ознобом беспокойства. Обозревая лежащую рядом удивительно белотелую женщину, вдруг так ощутимо представил толстую кишку пуповины между ними, что стал ощупывать рукой постель, чтобы потрогать ее. Потом расслабился и совершенно ассоциативно и незаметно для самого себя перешел на сравнение с пуповиной своего детородного органа и бесконечного Млечного пути – детородного органа или части пуповины вселенной. Потом он представил мужчину и женщину, соединенных Млечным путем, рассмеялся было, но женщина глянула вдруг быстрым взглядом из-под ресниц и потянула его к себе за член, и член ЭлПэ послушно подался, удлиняясь невероятно, и через него из самого сердца потекла к женщине его жизнь, кровавыми сгустками печалей и розовато-перламутровой сукровицей надежд, и ЭлПэ закричал дурным голосом, бессильный перед огромностью открывшегося ему зева Вечности, и сбежал.
Дальнейшее существование Льва Поликарповича можно назвать совершенно серым и в общем-то для него самого и для окружающих довольно бессмысленным, поскольку основные усилия организма прилагались не на созидание, а на истребление в памяти щемящего чувства вытягивающейся изнутри кишкой жизни, и ЭлПэ справился бы, забыл постепенно, возможно даже, он вырастил в себе новый мир ощущений, если бы не встретил на лестнице в подъезде своего дома ребенка лет шести, девочку.
Она сказала, он уже забыл почему вдруг и по какому поводу, что прекрасно помнит, как именно родилась и никогда этого ужаса не забудет. ЭлПэ рассмеялся, она была его соседкой, и спросил, как ее зовут. Как это ни странно, ее звали Сусанной Глебовной, он даже смутно вспомнил ее маму, всегда испуганную. Девочка говорила очень чисто для ее возраста, она в двух словах вдруг описала в подробностях тянущее чувство пуповины и отчаяние своего прикрепления к ней, а, уходя, прижала к губам палец, призывая к молчанию и тайне. Лев Поликарпович по установившейся уже привычке самозащиты, тут же поспешил домой, чтобы начать немедленно роман. Но кроме этого странного вступления о физическом существовании бога, он ничего больше не написал, сначала мучился, потом постепенно опустился, привыкая к мысли о необходимости отражения на бумаге только собственных переживаний и страдая невыносимо от постоянных неприятностей, неудач и полной, с его точки зрения, незначительности этих самых переживаний.
Странные последствия имело это вступление и в личной жизни, потому что его стал преследовать навязчивый кошмар превращения определенной части его тела в момент близости с женщиной в пуповину, намертво связывающую их. Иногда, пытаясь понять это сравнение, он случайно вызывал в памяти образ ребенка, призывающего его к молчанию, но тут же раздраженно прогонял, необъяснимо пугаясь.
Он не узнал Су через десять лет.
ЭлПэ судорожно выкарабкивался из сна, дурной голос напевал про лужайки с ромашками и барашками, отдаленное воспоминание правой руки о неправильном действии…Ну, конечно! – пипочка будильника. ЭлПэ задумчиво обдумывает, почему его рука старается непроизвольно раздавить этот звук может быть еще и до того, как он появится! Восемь шагов до ванной, несколько вздохов, губы при выдохе сложить трубочкой, отважиться и посмотреть в зеркало. Кошмар… Все!
Совершенно неоправданные судорожные попытки убедить себя, что все хорошо, сейчас станет радостно, все-таки – новый день. Сейчас. Пометавшись немного в коридоре между кухней и туалетом, ЭлПэ выбрал сначала кухню, а все из-за капризности электрической плиты, резко повернул рычажок, включил духовку, пошатнулся и услышал пластмассовый хруст как будто уже после того, как отдернул руку. Рычажок сломался.
– О, черт! – ЭлПэ потаскал себя за волосы на висках и стал считать:
– Один, два, три, четыре,.. – усаживаясь на унитаз, он соображал, как выключить плиту и на счете восемь успокоился: выдернуть из розетки! – Двенадцать… – утробное рыканье хлынувшей воды и посторонний предмет в руках. ЭлПэ недоуменно рассматривает его, продолжая считать, – Пятнадцать, шестнадцать.. – на счете двадцать он понимает, что это ручка от смывного бачка.
ЭлПэ медленно – двадцать восемь – нарезает белый хлеб и укладывает на сковороду. Вчера он считал до ста, потом закружилась голова, но успокоился он полностью.
– Тридцать пять! – громко произносит ЭлПэ, радостно и лихо открывая на себя дверцу духовки. Неожиданный лязг и дверца застывает в нижнем положении намертво, – Тридцать девять, – еще не верит ЭлПэ, – Сорок один, сорок два! – уже кричит, топая ногой, на «сорок три» зазвонил телефон.
– О черт! Черт! – но трубку он берет бережно, она заклеена изолентой, отлипший синий кусочек трепещет у его рта, когда он орет в трубку еще раз: