Дель Прато держался на сцене так неуклюже, что Вольфгангу приходилось учить его играть, как малого ребенка. От его высоких нот всем делалось не по себе. Хотя, в общем, размышлял Вольфганг, Рааф оказался прав – голос кастрата не так уж плох, просто певец начисто лишен актерского таланта, и у него нет никакой подготовки.
Прошло несколько недель беспрерывных репетиций, но положение только ухудшилось. Вареско угрожал подать на Вольфганга в суд, если он посмеет без его согласия и дальше менять либретто; Рааф требовал, чтобы его арии звучали нежнее и мягче, хотя роль Идоменея была драматической, а вовсе не лирической. А Дель Прато – по роли фигура романтическая – казался на сцене слишком женственным, а порой жалким.
Возникла и новая причина для беспокойства. Мария Терезия находилась при смерти, и труппа опасалась, как бы из-за ее кончины постановка оперы не задержалась. Пана послал Вольфгангу свой траурный камзол и просил не унывать, если смерть Марии Терезии воспрепятствует постановке «Идоменея»; какая-то польза все же будет – сын и преемник Марии Терезии, Иосиф II, обладает, по крайней мере, большим музыкальным вкусом, и при нем могут появиться более широкие возможности.
После известия о смерти Марии Терезии в Мюнхене был объявлен однодневный траур, но, в то время как архиепископ, чтя ее память, запретил в Зальцбурге все увеселения на целых три месяца, курфюрст баварский повелел, чтобы репетиции «Идоменея» шли своим чередом.
Наконец-то, с горечью думал Вольфганг, люди перестанут связывать мое имя с ребенком, который удостоился чести посидеть у императрицы на коленях. О Марии Терезии говорили, что она была милостивой императрицей, но Вольфганг относился к таким разговорам с сомнением: поляки так не думали, и баварцы тоже. Мария Терезия славилась своей музыкальностью; она восхищалась им в детстве, но, когда он стал взрослым, не проявила к нему никакого интереса и не оценила его музыку.
Сознание, что срок его отпуска скоро истечет, тоже не давало Вольфгангу покоя. Он пока еще не мог вернуться в Зальцбург, никак не мог, и написал об этом Папе.
Папа ответил: «Не волнуйся. Помалкивай и ничего не предпринимай, а если здесь кто-нибудь спросит, я скажу, будто мы поняли так, что тебе предоставили шестинедельный отпуск для пребывания в Мюнхене уже после постановки оперы, ибо ни одному человеку в здравом уме и в голову не придет, что оперу такой значительности можно сочинить, переписать, отрепетировать и поставить за шесть недель».
Временами Вольфгангу казалось, что он вообще не сможет закончить «Идоменея». Постоянные споры измотали его. Бесконечным переработкам не было конца, их приходилось делать на ходу, и это только портило, а не улучшало музыку.
Прошел месяц с начала репетиций, а Вольфганг все еще сочинял музыку в голове, но записывать не мог. Это казалось ему бессмысленным. Что бы он ни написал, кто-нибудь тут же требовал изменений. Большинство арий было не закончено из-за постоянных поправок, вносимых по требованию певцов, а Каннабих между тем объявил труппе, что Карл Теодор намерен в скором времени посетить одну из репетиций, так что нужно все подготовить; неудачная репетиция могла привести к отмене постановки оперы, – а судить об удаче или неудаче курфюрст будет по ариям своего любимца Раафа.
Поздним вечером Вольфганг сидел при свете свечей над партитурой, он не в силах был собраться с мыслями и побороть тягостное состояние духа. Обычно он мог сочинять при самых неблагоприятных обстоятельствах, но в тот день Вольфганг чувствовал себя больным и разбитым, казалось, судно, несущее его по волнам жизни, готово разбиться в щепы.
Он создал огромное множество произведений, люди всегда удивлялись, с какой легкостью он творит, удивлялись его поразительной плодовитости, словно ставили ему это в вину, но если бы они только знали, с каким трудом это дается. Музыка несла с собой освобождение, а бесконечные переделки словно цепями опутывали его. Он так хотел поскорее освободиться! Он устал потрафлять вкусам толпы. Как тяжко быть рабом, творящим для глухих, для невежд, для посредственностей! Писать в угоду? В угоду кому? Раафу? Дель Прато? Каннабиху? Карлу Теодору? Себе? Приход Раафа нарушил его думы.
Этот визит насторожил Вольфганга. Несколько часов назад между ними произошла бурная ссора: тенор отказался петь свою партию в квартете, который Вольфганг считал музыкальной вершиной «Идоменея». Уж не ждет ли Рааф снова извинений? Впрочем, порой старик ему даже нравился – он умел держаться с достоинством и тактом, в этом ему не откажешь.
– Надеюсь, я не помешал вам, Моцарт? – спросил Рааф.
– Разве это имеет значение? – насмешливо заметил Вольфганг.
– Нам нужна ваша музыка.
– Я думал, в опере нужны только певцы.
Улыбка скользнула по лицу Раафа, суровый взгляд его слегка смягчился, и он сказал:
– Вы очень чувствительны, как все композиторы. Все еще помните о нашей ссоре?
– А вы, господин Рааф?
– Если бы я помнил обо всех ссорах, которые у меня происходили во время репетиций, память моя не могла бы вместить ничего другого.
– Так чему же я обязан такой честью?
– Я пришел к вам из-за арии, знаете, в той сцене, где я встречаю Идаманта впервые.
– Что в ней плохого? – Он сделал арию лиричной, как просил тенор и как того требовал текст либретто. – Она слишком высока для вас?
– Нет. Ария написана вдохновенно. Словно вам доподлинно известно, как чувствует себя отец, потерявший всякую надежду на встречу с любимым сыном.
Вольфганг, скорее озадаченный, чем польщенный, спросил:
– Тогда зачем вы ко мне пришли?
– Мы не можем допустить, чтобы «Идоменея» запретили к постановке из-за незначительных расхождений во взглядах между нами. Я так люблю эту арию, постоянно напеваю ее про себя.
– Но вы ведь постоянно требуете переделок.
– Я привык, что арии всегда приспосабливают к моему голосу. Но эта ария останется без изменений. В ней мне подходит каждая нота.
– А как насчет квартета?
– Вы должны понять, эта музыка не для меня, я такую никогда не пел.
– По этой причине вы и пришли ко мне?
– По этой причине вы и не хотели, чтобы я пел партию Идоменея? О, мне ведь все известно.
– Я не высказывал ничего подобного.
– Но вы говорили, что я стар для роли Идоменея, разве это не одно и то же? Как же можно ждать от меня снисходительности? Пишите музыку, как эта ария, и я готов ее петь.
– Я буду писать то, что подойдет для оперы.
– Но не для моего голоса?
– В опере слова должны подчиняться музыке, либретто – партитуре, – тихо и убежденно сказал Вольфганг. – И певец тоже. Иначе опера окажется мертва и ей место па полке музея.
– Вот потому-то, если вы не закончите «Идоменея», произойдет катастрофа.
– Ничего, мир не погибнет, – сказал Вольфганг. Но вот переживет ли он сам, трудно сказать.
– Разве в этом дело! – с чувством, проникновенно произнес Рааф, чего прежде Вольфганг за ним не замечал. – Мне приходилось исполнять арии всех современных оперных композиторов, но музыки столь величественной и прекрасной, как ваша, я не слышал. Двадцать, тридцать лет назад – вот когда мне следовало петь в вашей опере, теперь же я вынужден довольствоваться возможностями, какие у меня остались. И вы, Моцарт, тоже вынуждены этим довольствоваться. Обоим нам приходится расплачиваться – вам за то, что вы слишком молоды, мне за то, что я слишком стар.
На мгновение Вольфганг подумал, уж не собирается ли Рааф навеки скрепить кровью их союз и дружбу по обычаю немецких рыцарей. Но Рааф вдруг снова стал суровым ветераном закулисных битв, недовольный тем, что позволил себе разоткровенничаться.
У двери тенор повернулся и спросил:
– Вы придете завтра на репетицию?
– А вы думали, но приду?
– За последнее время вы почти ничего не написали.