— Тормоз? Это, брат, не имя, а фигня какая-то! Я тебя буду Тимохой звать, ладно? Тимофей, понял? — и он ткнул Томаса в грудь.
Вечером Влас Петрович заявил Тамаре:
— Пусть Тимоха со мной в чулане спит, а то мне одному тоскливо.
Она согласилась но, заглянув в каморку к Власу, увидела, что оба сидят подвыпивши. Старик, употребляя свои обычные ругательства, что-то объяснял Хайзенхоферу а тот напряженно силился понять пьяную воркотню своего нового друга.
— Я, Тима, молодой был ужасный паразит до баб. Девок не трогал, а на бабах сидел, как дятел на дупле. Два раза меня за изнасилование судили, но сухой из воды выходил. Только от своей бабы попадало. Вот, пошупай, на голове от ухвата метина. Баба моя была мученица великая, такой я сверчок был. Я и сейчас, брат, в случае чего… А ты, Тимофей, как? Требуется тебе, как это по-вашему, фрау?
— Не треба фрау, — смущенно улыбнувшись, отозвался бём.
Тамара покраснела и отошла от двери.
Очень скоро Хайзенхофер обучился мастерски материться, а Влас все больше употреблял румынские ругательства.
— Ты гляди, Васильевна, — сказал он Тамаре, — у нас хоть одну мать кроют почем зря, а у румын — и бабку, и тетку, и леший знает кого. Вот это, я понимаю, техника!
Тамара только рукой махнула, но бёма при случае спросила по-немецки:
— Дядюшка Томас, вы, наверное, не понимаете, какие плохие слова говорите?
Тот насторожился.
— Простите, фройлейн Тамара, что же это за слова?
— Я не могу их повторить… — девушка смутилась окончательно. — Ну, те, которым вас Влас Петрович учит. Это гадкие, отвратительные слова. И я прошу вас больше так не ругаться.
Хайзенхофер, конечно, и не предполагавший, как далеко он зашел в изучении русского языка, теперь вообще помалкивал, чтобы не сказать чего лишнего, а когда слышал, как ругается Влас, считал своим долгом его остановить:
— Не нада, Вляс! Мать, мать — не хорош. Не нада! Влас Петрович только посмеивался.
— Ты, Тимофей, хороший мужик, — говорил он. — Я бы всех немцев, б… этаких, на куски порубил к… матери! Но ты… мать, золотой человек. Оставайся, Тима, у нас в Рассее. Что ж я без тебя, твою мать, делать буду, когда вас на х… в вашу… Румынию увезут?
— На Романия хорош! — мечтательно отзывался Хайзенхофер. — На Романия тепле. Хлеб много, сало много…
— Хлеба, сала… их мать! — передразнивал его Влас. — У нас, что ж думаешь, нету этого… сала? Дурак ты, Тимоха! У нас до войны хлеба было, хоть за…, а на сало и не глядели. Гитлер, б… такая, все сожрал, мать его…
— Не нада, Вляс, не нада! — умолял его Хайзенхофер.
Весна приближалась. Это стало заметно по тому, как проседал снег вокруг деревьев, как он посерел на открытых местах, как вокруг драги образовалось широкое разводье. На кустах попадались клочки шерсти от линяющих зайцев, а потом над вершинами сосен и лиственниц послышался первый крик прилетевших грачей. Но весна была холодная и ветреная. В начале апреля старик Влас с Хайзенхофером отправились на Чис за хлебом. Тамара тревожно прислушивалась к далекому гулу на реке, ожидая их возвращения. Вернулись они поздно. Влас Петрович, чуть живой, лежал в санях, в мокрой, покрывшейся ледяной коркой одежде.
— В наледь попали, тудыть твою в душу! Спасибо Тимофею, не оробел, успел мешки с хлебом ухватить, а то бы унесло на х…
— Ведь говорила я, не ездить рекой! — негодовала Тамара.
— Ну тебя к лешему! — огрызнулся старик. — Будем еще крюк в восемь верст давать! Тимоха, браток, стащи с меня пимы… твою вместе…
— Не нада, Вляс, не нада, — поспешно зашептал Хайзенхофер, тоже мокрый, продрогший и перепуганный.
Этой же ночью вскрылся Чис, снесло водой сделанную у драги переправу. По реке мчались лавины льда и снега вместе с застрявшими с осени сплавными дровами. Два дня бушевавший ледоход повредил большой мост через Чис, отрезал от прииска железную дорогу. Драга «Изумруд» оказалась затертой льдами у самого берега. Было слышно, как звучно бились о ее борт тяжелые льдины.
26
У Лаптева родилась дочь. Это случилось раньше, чем они с Татьяной ожидали. Еще накануне он спросил ее:
— Ну, как, скоро? Не боишься? Татьяна только усмехнулась:
— Что, в первый раз что ль? Слава Богу, четвертым… Да что говорить, недели две, поди, еще прохожу.
Весь тот день Лаптев пробыл на реке, куда лагерь был мобилизован на восстановление снесенного ледоходом моста, а когда вечером вернулся домой, не застал никого, кроме Нюрочки.
— Папка, а у нас девочка! — объявила она. — Мамку в обед в больничку увезли. Бабушка посылала за тобой Аркашку а он не нашел. Пап, айда в больничку, поглядим на девочку?
— Сиди здесь! — крикнул Лаптев и выскочил за дверь, но уже на крыльце столкнулся с возвратившейся тещей.
— Не беги, все равно теперь не пустят: спят они. Утром сходишь.
— Ну, как, как они там? — нетерпеливо спросил он.
Теща, словно испытывая его терпение, не спеша разделась, села на лавку, а потом сказала:
— Девка вся в тебя, как окапанная. Уши торчмя, курносая! Глаз так и не раскрыла, засоня этакая. Танька наказывала: скажи Петру, чтобы не обижался, что не сын…
Лаптев, чтобы скрыть волнение, отвернулся и махнул рукой. Теща собрала ему ужин, но он так устал и переволновался, что есть не мог. Нюрочка подошла к нему и шепнула:
— Пап, бабка говорит, что ты теперь меня любить не будешь, а будешь свою девочку любить.
— А ты разве не моя? Обеих буду, только нос свой вытри.
Рано утром Лаптев собрался в больницу и взял с собой Нюрочку. Та вертелась и охорашивалась, пока он привязывал ей красный бантик. Он повел ее за руку, а она несла гостинцы для матери, завязанные в белый платок. Только подошли к больнице, Нюрочка закричала:
— Вон, мамка в окне!
Действительно, Татьяна, приподнявшись на кровати, глядела в окно. Увидев мужа с Нюрочкой, она нагнулась, взяла что-то, и Лаптев вдруг увидел свою дочь, завернутую кульком в серое одеяльце. Он подбежал и прижался к стеклу ладонями. Татьяна совсем близко поднесла к окну ребенка, который, несмотря ни на что, продолжал спать.
— Петруша, Нюрочка, глядите: хороша кукла?
— Вся в мать! — счастливо засмеялся Лаптев.
Они долго не уходили от окон больницы, переговариваясь через стекло с Татьяной, и без конца просили еще раз показать девочку. Только когда начался докторский осмотр, им пришлось уйти.
Лаптев с трудом дождался дня, когда смог забрать домой жену с ребенком. Когда они в тарантасе ехали домой из больницы, Татьяна сама правила лошадью, а он осторожно держал дочь. По дороге попадались немцы, они останавливались и удивленно смотрели на своего комбата. Лаптев махал им рукой.
— Я бы, Таня, будь моя воля, сейчас бы отпустил домой тех, у кого там маленькие дети остались, — смущенно проговорил он, с умилением немолодого отца глядя на свою долгожданную курносую дочь. Этот маленький сверточек казался ему таким чудом после всего пережитого за последние пять страшных лет, что