Александр Великанов
СТЕПНЫЕ ХИЩНИКИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
САПОЖКОВЦЫ
Глава первая
ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ
На ранней заре уральская степь розовая, цвета молодой эльтонской соли, а перед закатом — сиренево-голубая, с нежными, словно сепией нарисованными, тенями. Темнеет здесь медленно, и кажется, что сверху садится на землю пыльная дымка. Перестают трещать кузнечики, стихает дувший весь день горячий ветер-суховей, ночная прохлада освежает истомленное зноем дело. Когда же в сутиски[1] зажгутся звезды, а у прудов, напитавшись мраком, разбухнут и встанут сплошной стеной раскидистые ветлы, — над хуторами, как острые? пики, поднимутся к небу верхушки стройных тополей, Последний раз за запозднившейся хозяйкой хлопнет дверь, на базах уляжется скотина, в чуткой дреме опустят головы степные маштаки[2], низкорослые, неутомимые в беге и злые, как черти. Лягут, вздохнут и бесконечно будут жевать жвачку нагулявшиеся за день коровы. Все угомонится после трудового, беспокойного дня. В эту пору не спится влюбленным да ширококрылые совы, как тени, носятся по воздуху в поисках добычи.
Хутор Гуменный затаился в полночной тиши: ни шелеста листьев, ни шороха травы. Только у плетня, отжавшего густой вишенник со стороны переулка, раздается приглушенный рокот мужского голоса да порой звенит девичий смех.
Коротки летние ночки, не переговорить всего того, что наполняет сердца влюбленных, в нежных объятиях не излить чувств, в горячих поцелуях не утопить любовной страсти.
— …нет, нет и нет, — искристо смеется девушка.
— Устя, любимая!
Ударившись о ножну, звякает шпора.
— Тс-с! Слышишь, кто-то бежит? Перевалом[3].
Оба прислушались. По дороге из Уральска дробно с перебоями стучат копыта: «Тра-ак! Тра-ак!» У околицы всадник переходит на ровную строчку рыси: «Тра-та-та-та!» Слышно, как он подъехал к воротам. Скрипнуло седло.
— Ктой-тось к нам. Пойду гляну, — сказала девушка. — Я скоро, Вася.
Осторожно, без скрипа, она открыла калитку из сада и всмотрелась. Всадник привязывал лошадь к колоде на середине двора. Устя окликнула:
— Андрюшенька, ты?
— Я самый, сестренка. Пошто не спишь? Поди, с Васькой Щегловым? — Андрей помолчал, а потом вполголоса добавил: — Ты бы ему насоветовала в станицу поспешать.
— Штой-то?
— Зачинаются серьезные дела, и командиру не модель[4] от части отлучаться.
— Поди, он сам знает.
— То-то оно, что не знает.
— Что же сказать?
— Скажи… скажи, что тебе недосуг сейчас с ним миловаться — гости приехали.
Устя ушла, а через минуту снова раздался конский топот, удалявшийся в сторону станицы Соболевской.
Послушав удаляющийся стук копыт, Устя тороплива прошла через кухню в горницу, ощупью разыскала там крохотное зеркальце и в луче света, падавшего из кухни через непритворенную дверь, посмотрела на себя. Из стеклышка на ладони глянули большие с властной искоркой внутри темные глаза под собольими бровями, слегка опухшие от поцелуев тонкие губы, правильные, строгие черты лица с растрепанными прядями волос на лбу. Приведя себя в порядок, Устя счастливая улыбнулась — и так, с улыбкой, вышла на свет. Щурясь от лампы, она прислонилась к притолоке. Высокая, горделивая, в полном расцвете девичества, Устя никак не подходила к более чем скромному жилищу казачьей семьи среднего достатка — к этим облезлым стульям-самоделкам, к рассохшемуся скрипучему столу с покоробленными досками, к жестяному абажуру на лампе. Красота в красоте красуется, — и здесь требовались, если не царские палаты, то по меньшей мере убранство атаманских покоев.
С минуту Устя следила, как Андрей расправлялся с блинчиками, обильно политыми каймаком[5]. Ел он, чавкая, часто облизывая измазанные маслом пальцы, а мать, стоя поодаль, смотрела на него так, как только» матери умеют глядеть на своих голодных сыновей. На ее морщинистом лице одновременно отражались и радость нечаянной встречи, и ласка вместе жалостью, и тупая покорность судьбе-разлучнице.
— Матерь Пречистая, спаси и сохрани, — один он у меня остался младшенький! — шептали обескровленные старостью, бледные губы.
— Ешь, ешь, Андрюшенька! — заторопилась она, заметив, что сын вытирает губы.
— Спаси Христос, маманя! Сыт, — решительно отказался Андрей.
— Что случилось, братушка? — спросила Устя, подсаживаясь к столу.
— Эка, не терпится тебе! — усмехнулся Андрей и, согнав с лица улыбку, объяснил: — Пока не случилось, но, должно быть, скоро коммунистам придет крышка, ну и, того-этого, продразверстку, значит, по боку. — Андрей обвел слушательниц взглядом. — Дивизия товарища Сапожкова, того самого, что Уральск от белых отстояла, разогнала в Бузулуке комиссаров. В Саратове по той же причине дерутся и черед приходит до Уральска.
— Опять воевать начнете? — Мать с испугом поглядела на сына и на дочь. Вот они, ее дети — оба черноглазые, широкобровые, прямоносые, до чудного схожие по обличью и такие разные по натурам — доброй души, податливый, тихий Андрей и упругая, как стальная пластинка, всегда умеющая поставить на своем, колючая, как куст терновника, красавица Устя. Быть бы ей казаком, а ему девкой! Вот и сейчас Устинья заговорила властно:
— А ты при чем тут? Нас с маманей продразверстка не касается: мы — семья красноармейца.
— По человечеству: как народ, так и я.
— Народ с яра головой, и ты за ним?
— Не касается, так коснется. На Обоимовых триста пудов наложили? Наложили. На Кулькиных — полторы сотни. У Ивана Герасимовича двух коней забрали, а он в белых не был. Нет, я на такую власть не согласный.
— Бог с ней, с властью, Андрюшенька! Ложись спать, за дорогу, поди, притомился, — предупреждая ссору, вмешалась старая.
— Сейчас, маманя. Пойду коня расседлаю да корму дам.
— Чей конь-то?