взглядом, вот-вот собираясь что-то сказать, но в последний момент закусывала губу и не произносила ни слова.
Папа вдруг повернул к двери.
— Схожу за сигаретами, — пробормотал он.
Это, ясно, была отговорка, потому что сигареты всегда приносил я.
Мама что-то сказала, он принужденно обернулся, а она, ломая руки, торопливо заговорила — видно было, что завод ее на пределе и сейчас последует взрыв.
— Скажи, Шандор! Неужели ты веришь, что Зойоми замешаны в это грязное дело?
Папа так стремительно сделал два огромнейших шага, словно кого-то хотел растоптать, потом судорожно вцепился в спинку стула.
— Почему ты об этом спрашиваешь? Ты встречалась с Зойоми?
— С его женой. А что? Это преступление? В конце концов...
— Замолчи! — грубо крикнул отец. — Как ты до этого додумалась! Как ты посмела!.. Зойоми получит лет десять, не меньше!
— Господи! Да ничего подобного! Она сказала, что ничего незаконного не было... во всяком случае, не больше того, что делается в других местах... Вот увидишь, Шандор, их оправдают...
— А что ты о них так волнуешься? Ну, конечно, какое же это преступление, самая обыкновенная оборотливость! И тебе не стыдно?
— Почему? Я говорила с его женой... Теперь ты обвиняешь меня?
Какое-то время он смотрел на нее, как на чужое, незнакомое существо; махнув рукой, совершенно разбитый, он сел.
— Тебя я не обвиняю! Оставим это! — сказал он.
Несколько минут царила тишина, пока мама набиралась сил для новой атаки.
Папа сидел с опущенной головой, и только мне было видно его лицо. Мама его совершенно не понимала. Это просто травля, доказывала она, потому что ко всему мы примешиваем политику. Папу передернуло, но он промолчал. Тогда мама спросила, представляет ли он, какие у Зойоми связи. Тут в голове у меня пронеслось: ему сам черт не брат. У папы на лбу вздулись жилы, он вскочил, схватил стул и с размаху хлопнул им об пол. Стул грохнул как выстрел.
— Замолчи или я... — голос его сорвался.
Я тоже вскочил и выпрямился рядом с ним; я видел его морщины: они избороздили его лицо и доходили до самого рта, и мне стало за все так стыдно, что я не знал, куда себя девать. Мама смотрела на меня обалделым взглядом, и тут до меня дошло: они ведь считают, что их дела меня не касаются, что я ничего не понимаю, а я не мог им сказать, что все, решительно все понимаю, и что папа совершенно прав. Я опустил глаза, проскользнул между ними и бросился к себе в комнату. Прислонившись к косяку двери, я слышал каждое слово.
— Ты так со мной обращаешься, — жалобно сказала мама, — что даже ребенок заметил.
— Ребенок! Знаешь ли ты этого ребенка? Так же, как и меня! — Папа говорил тихим, сдавленным от стыда голосом. — Нелепые споры. Нелепые сцены. Нет мне дома покоя.
— Разве это из-за меня? Опять я во всем виновата! Почему ты не скажешь прямо! Я тебе не нужна — так и скажи!
— Прекрати комедию! — вскрикнул он резко. Затем упавшим голосом продолжал: — Я должен работать. А у меня нет ни времени, ни настроения. — Потом послышались быстрые шаги, словно бы гнавшиеся друг за дружкой, и голос мамы:
— Шандор! Куда ты идешь?
В прихожей хлопнула дверь. Я хотел выскочить, но почему-то остался на месте, прижавшись лбом к косяку двери.
Засунули меня в эту клетку, смотри и слушай из нее, сколько влезет, а сделать ничего нельзя. Я смотрю на облака, лавиной наползающие на Вермезэ, но мне их не разогнать. Разгонит их только ветер.
■
В комнате духота, и тиканье часов назойливо лезет в уши. Я тихонько отворил дверь; через щель в шторе мама смотрела на освещенный двор и на скрип повернула голову. Лицо ее было в пятнах, выбившаяся из прически русая коса дрожала. Я прислонился плечом к шкафу.
— Он ушел? — спросил я как только мог ласковей.
— Ушел. Разве ты не видишь?
Она отошла от окна и стала рассеянно собирать со стола посуду. Чашки, тарелки ставила как попало, и, когда водрузила последнюю, вся груда чуть не свалилась.
Вид этого бесформенного сооружения почему-то меня взбесил — куда она смотрит, ведь сейчас вся гора загремит на пол.
— Я говорил тебе, что он издерган, — тон у меня был, наверное, не слишком любезный.
— Знаю я, почему он издерган... Мне все совершенно ясно, — сказала она с раздражением и угрозой.
Все это было до скуки знакомо, как много раз виденный театральный спектакль, когда заранее знаешь, что будет дальше. Но папы уже не было, и она вела себя как ребенок, разбивший фарфор и пытающийся приладить осколок, сожалея об утраченном.
— Надо было смолчать... — рискнул я сказать вполголоса.
Она взвилась как ракета.
— Ты с ума сошел? Разве я мало молчу?
— Мало! — вырвалось у меня совершенно непроизвольно. Я тут же хотел все исправить, хотя и сказал то, что думал, но она не дала мне опомниться.
— Что?! Нет, это слишком. Я не намерена с тобой обсуждать! Чурбан бесчувственный! Убирайся! Не хочу тебя видеть. Вынеси посуду!
Я уже двинулся в свою комнату, и мне страшно не хотелось браться за липкую посуду. Целая гора ее высилась на краю стола и держалась только чудом.
— Ее нельзя вынести, — сказал я.
Она чуть не разревелась от злости.
— Нельзя? И этот совсем рехнулся! Господи, кругом одни безумцы, маньяки! — Она опять повернулась к окну и заломила руки.
Я разобрал шатающуюся посудную башню, потом составил устойчиво, симметрично: на глубокие тарелки поставил мелкие, сверху десертные, потом чашки — и понес в кухню. В это время в дверях заскрежетал ключ, я прислушался — ага, явилась взмыленная актриса.
Поздоровавшись, она сразу принялась трещать, убеждая, что только-только пробило восемь и потому она не опоздала. Ну, и штучка — так словчит, так соврет, что ни в чем ее и не заподозришь. А у меня ни малейшего желания постоянно выводить ее на чистую воду. Значит, только-только пробило восемь, а точнее, сейчас пробьет девять. Сила!
— Ну, хватит! Неси! Надоело за тебя отдуваться! — И я всучил ей поднос.
— Сам целыми днями шатается... а потом командует, — огрызнулась сестрица так, чтоб слышала мама. — Где папа?
— Где? Вот, в кармане. А-а, вытаращилась? Он ушел. Скоро придет.
Я вытолкал ее в кухню и решил, что мне, собственно, пора выходить из игры. Но тут мама, задумчиво расправлявшая на столе скатерть, спросила:
— Андриш! Как ты думаешь? Куда он пошел?
— Наверное, недалеко, просто пройтись... — сказал я мягко, вернее, изо всех сил старался говорить помягче. — Дома он больше не может.
Кати была уже в комнате и, как водится, закудахтала:
— Кто? Папа?
— Нет, епископ из Печа.